К жестокости этой войны я уже давно привык. Меня не коробят ни отрезанные головы, ни вспоротые животы, ни «угольки» — сожженные. У этих людей слишком глубоко въелась в кровь столетняя беспощадная война. Убить врага здесь так же нормально, как подстрелить зайца или поймать рыбу.

Я думаю о женихе Златы. Через несколько часов, а может быть, и минут, его изуродованный труп останется гнить в этом подвале.

У меня нет к нему жалости. Но на душе неспокойно. Саднит вечерняя история. Его презрение ко мне. Его уход. Обида Златы. Собственное малодушие. И я неожиданно ловлю себя на ощущении, что мысль о его смерти меня раздражает. Я не хочу, чтобы граната Гойко поставила точку в нашей с ним схватке. Слишком убог и прост этот конец.

—Знаешь, Гойко. Есть у меня один должок. Выводи того, последнего. Все равно им путь на небо. Так я с этим сам посчитаюсь.

—Это за то, как он на Злату смотрел?

Полудогадка Гойко мне не нравится. Я совсем не хочу, чтобы кто-то был в курсе моей личной жизни и уж тем более увязывал с нею этого хорвата.

—Какая тебе разница?

Гойко иронично хмыкает и гремит замком двери. Потом громко кричит в проем:

—Спортсмен, на улицу!

Через несколько секунд в дверях появляется пленный. Он напряженно осматривается по сторонам, пытаясь понять, зачем его выдернули наверх.

—Бери его, — опять хмыкает Гойко.

Я молча снимаю с плеча автомат:

—Вперед! Не оборачиваться!

Даже в темноте я вижу, как бледнеет пленный. Он медлит. Но Гойко с размаху бьет его прикладом автомата между лопаток, и тот почти падает мне под ноги.

Сразу за селом огороды начинают медленно переходить в склон гор. Вскоре нас обступает подлесок.

Хорват идет метрах в пяти передо мной. По его походке, по опущенным плечам видно: он ждет смерти. Что ж, наверное, так и должно быть в мире настоящих мужчин, это правильно. Без сомнений, спокойно убить своего врага, убить соперника. Я почти не сомневаюсь, что, поменяйся мы местами, и он с удовлетворением вышиб бы мне мозги. Он больше мужик, чем я. Я теряюсь. Мне неудобно, я медлю и чего-то жду.

Под моей ногой с громким треском ломается ветка. От этого сухого резкого звука хорват вздрагивает всем телом и замирает на мгновение, как в столбняке.

—Стой, — окликаю я его.

Он медленно останавливается, потом так же медленно поворачивается ко мне. В полумраке я с трудом разбираю его лицо. Оно как застывшая гипсовая маска.

Где-то за спиной в деревне неожиданно ахает глухой разрыв, за ним еще один. И я тут же понимаю: Гойко «сменился» с поста. Окончательно и бесповоротно.

Я смотрю на хорвата. На его рослую ладную фигуру, на сжатые за спиной руки, на «примороженное» ожиданием смерти лицо. И я ловлю себя на мысли, что хочу, действительно хочу, убить его. Опрокинуть очередью на спину, распять пулями и смотреть с мстительным удовлетворением, как будет он сучить по траве ногами в предсмертной агонии. Я, наверное, тоже заболел на этой войне жестокостью. Я не могу простить ему свой позор и его силу.

От напряжения вспотела ладонь, и рукоятка «Калашникова» становится сырой и скользкой.

Я с каким-то реликтовым ужасом думаю о том, что хочу убить этого человека. Хочу его унижения, боли, смерти. Я не знал, что я такой...

Хорват как изваяние. Наверное, по мне слишком хорошо видно, как мне хочется убить его, и ничего другого он не ждет.

—Иди отсюда на хер, сынок! — вдруг почти рычу я.

Хорват непонимающе смотрит на меня.

—Ты что, не понял? — уже ору я с ненавистью. — Катись отсюда, сука хорватская!

Хорват вздрагивает. Он шагает назад, не выпуская меня из вида. Потом еще. Цепляется ногой за какой-то сучок, опрокидывается и падает навзничь в кустарник с шумом и треском. Неуклюже на четвереньках выбирается из него и вдруг как-то по-волчьи, рывком бросается дальше в кусты. Тьма почти мгновенно проглатывает его, и лишь треск веток и уханье бегущих ног еще какое-то время долетают до моего слуха. Но скоро и это стихает. К селу я возвращаюсь почти бегом. До рассвета осталось часа три. А сделать надо еще очень многое.

У раскрытых дверей подвала меня встречает Злата. Я подхожу к ней. Из темного провала несет кислым запахом сгоревшего тола. Она долго молча смотрит на меня. В ее глазах боль и удивление. Она буквально жжет меня своими огромными черными глазами. Но я выдерживаю этот ее взгляд.

—Лучше бы это сделал Гойко, — наконец как-то очень тихо, опустошенно

говорит она. — Но только не ты. Он был мне никто. Все давным-давно закончилось. Он всего лишь память о той жизни. Я любила тебя.

Потом, спустя долгие секунды, словно собравшись с силами, Злата произносит:

—С Богом, Влад!

«С Богом» по-сербски — прощай. И Владом она меня никогда не называла.

У меня есть еще мгновение, чтобы остановить ее, не потерять. Я смотрю в ее медленно наполняющиеся слезами глаза и вдруг понимаю, нет, чувствую, что не хочу ее терять, что, наверное, всю свою бестолково прожитую жизнь я искал эту горячую, живущую по каким-то давно забытым средневековым законам женщину. Ее любовь, ее верность, ее честь и страсть. И я понимаю, что, наверное, люблю ее. По крайней мере, это единственное, что я хочу ей сейчас сказать.

Но я молчу. Потому что я — ревнивый, злопамятный убийца. Ей не нужны мои слова о любви. А мне не в чем оправдываться. И мое мгновение проходит. Злата медленно отворачивается и уходит в ночь.

...Вместе с Сергеем и Игорем, моими земляками, мы оборудуем дот на окраине деревни у дороги. Дотом, с помощью мешков с песком и каменных блоков, становится дом цыгана Августа. Мимо нас один за другим проезжают грузовики, трактора, легковушки. Почти у каждой прицеп или телега. В каждой — люди. Наши друзья, знакомые, соседи. Но мы не прощаемся, у нас нет времени на прощание. Мы лишь иногда устало и безразлично смотрим вслед габаритным огням очередного трактора. Неожиданно один из грузовиков тормозит. Из кабины выскакивает Марко.

—Слава, друже, — обнимает он меня. Мы молча сжимаем друг друга с какой-то несвойственной мужчинам страстью. И я вдруг замечаю, что Марко совсем немолод. Его иссеченную морщинами кожу под глазами, желтые в прожилках глаза, седину.

Мы прощаемся, почти без слов. Все они лишни и пошлы. Он уезжает, а мы остаемся. Это война. Это нормально.

—А где твой автомат? — спрашиваю я его скорее от стремления перебить

тягостное молчание, чем из озабоченности.

—Гражданским докторам автоматов не дают, — хмыкает Марко.

И тогда я снимаю с плеча свой «М-70» — югославский вариант «Калашникова».

—Бери, Марко. Всякое может случиться в дороге.

В доме Августа меня ждет гранатомет и трофейный чешский «Скорпион». Мне хватит. Марко берет автомат. Потом еще раз обнимает меня.

—Только когда будешь стрелять, тряпку из ствола вытащи, — напоминаю я.

От запотевания я всегда затыкаю ствол обрывком тряпки. — Масло достанешь где-нибудь сам. Я его вчера хорошо смазал. На пару дней хватит.

Вместе с автоматом я отдаю ему подсумок с магазинами. Марко откуда-то из-под куртки извлекает плоскую серебряную фляжку. Свою гордость. Ему ее когда-то подарил отец на окончание института. Отвинчивает крышку, протягивает мне. Я глотаю крепкую обжигающую ракию. Потом отдаю ему. Он тоже делает глоток и вновь протягивает флягу мне.

—Бери, брат. Извини, автомата у меня нет. Только ракия и эта фляга. Дарю.

—Где Злата? — не выдерживаю я.

—В кабине. Позвать?

—Не надо. Будь жив, Марко!

—Возвращайся, Слава!

Потом я долго смотрю из ворот, как госпитальный грузовичок выбирается на дорогу и как наконец, мазнув торопливо меня на повороте лучами фар, скрывается за перелеском. К рассвету село опустело и как-то мертвенно замолкло. Ни лая, ни мычания, ни хлопка дверей, ни голоса. Жизнь ушла. Остались только мы. Но мы не жизнь. Мы солдаты. Мы будем убивать, и нас будут убивать. Здесь — поле боя.

Я меланхолично прикладываюсь к фляге Марко. Чуть-чуть, для согрева крови. Зябко. То ли от утренней свежести, то ли от ожидания боя. Я жду. В душе какое-то странное опустошение и смирение. Рядом дремлет Серега. Чуть дальше у бойницы возится с пулеметной лентой Игорь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: