— Жила.

— Да… Но вы нужны были дочери.

— И у вас есть дочь, — твердо сказала мама.

— Эта?.. — и с прежним высокомерием взметнула густые брови Вера Петровна, будто поражаясь, как мама могла равнять свою дочь с Музой.

— Если гибнет муж, женщина становится вдовой, а если сын — остается матерью. Родится ребенок Паши, и это счастье, если хотите, даже замена сыну. Пойдемте, напою вас чаем. — И мама стала подниматься, помогая Вере Петровне.

И в это мгновение завелась, завыла сирена, врезаясь в уши, мозг, душу, будто твердя: беда-а-а-а, беда-а-а-а… Из дверей своей квартиры появилась Муза с узелком. Мама быстро спросила:

— Она знает?

— Да, извещение-то на имя жены солдата, — и Вера Петровна, опережая Музу, пошла в бомбоубежище.

— Господи, да чего ж это деется? Не ночь же еще, а он, анчихрист, налетел? — Маша дергала маленького Толяшу за руку. — Не артачься, не выпущу, гляди, мать вон вперед ушла.

— Я уже большой, я с дедуней останусь! — тормозил сандалиями Толяша. — Я тоже могу зажигалки песком…

Глаша вернулась, бросила узел сестре, сгребла сына в охапку.

Зарыкали, загудели самолеты, привычно посыпались зажигалки, вражеским летчикам при закатном солнце хорошо видны были цели…

Посбрасывали зажигалки с крыши, вдвоем-то легче, и Аля скатилась вниз по чердачной лестнице к деду, а Федор так и сидел на чердаке до отбоя. На этот раз тревога была недолгой. Люди возвращались, отчаянно ругаясь:

— Ну, фашист! Новую моду завел, ночи ему мало!

— Пойдемте-ка к нам, женщины, — обернулась ко всем мама.

Стонущую Музу мама уложила на свою кровать. Аля приготовила чай, накрыла на стол.

Вера Петровна от чая отказалась, дремала в мамином кресле. Мама прилегла рядом с Алей, и дыхание у нее было ровным, будто, поддерживая людей, набралась сил.

Перед самым рассветом Муза вскрикнула. Мама зажгла свет, подошла к ней, зашептала. Потом накинула на нее свою шаль:

— Вера Петровна, мы потихоньку в Леонтьевский…

Аля пошла со всеми. На Тверском Муза присела на лавочку.

— Устала я.

— Отдохни, тут близко, — согласилась мама.

А Муза, ойкнув от боли, вдруг накинулась на свекровь:

— От тебя сбежал! В повестке день указан, а не час, мог бы и вечером, мой милый… Да смотреть не мог, как ты меня всю изжевала, старая ведьма: сына, видишь, я у нее отняла! А пошел бы к вечеру, глядишь, в другое место бы назначили, и уцелел бы. Это ты, ты…

— Муза, она же мать Паши, — робко сказала Аля, удивляясь, чего это мама ее не уймет, да и Вера Петровна молчит.

— Пошли, пошли, не здесь же и рожать, — потянула мама разъярившуюся Музу, Вера Петровна подхватила ее с другой стороны.

— Аля, беги стучись в роддом, кабы не опоздать, — сказала мама.

Аля смотрела на закрывшиеся двери роддома. Неловко, жутковато, странно… роды эти.

Женщины вышли без Музы, с узлом. У памятника Тимирязеву сели на лавочку, ждать. Пашкин ребенок… а он «смертью храбрых»… Храбрый… И это о Пашке, вечно плетущемся в хвосте их ребячьей ватаги, о Пашке, из которого слова надо было дверью выжимать…

Бедная Муза, и горе, и страх, и боль… Никогда Аля ничего такого не видела, но ведь и Вера Петровна, и Мачаня, и Глаша, даже мама, все вот так же мучились. Аля передернула плечами: бр-р…

Дом напротив, со стороны Малой Бронной, побелел, потом порозовел. У подножия памятника великому ученому, впрочем, похожему на каменный столб, серебрились левкои. Ти-ши-на-а…

— Только бы живого родила, — вдруг взмолилась Вера Петровна.

— Она молодая, сильная, — успокаивала ее мама. — Пошли, может, пора.

В роддоме сказали: у Музы сын.

— Пашенькой назову, — дрогнула голосом и заплакала Вера Петровна.

— Слезы душу омывают, — будто вспоминая, заметила мама.

— Подождите здесь! — И Аля опрометью бросилась на бульвар.

Сорвала три левкоя с клумбы и назад. Медсестра дала клочок бумаги, карандаш. Написали: «Поздравляем, любим обоих, бабушка, Анастасия Павловна, Аля». Вера Петровна приписала: «Баба Вера».

Стали ждать ответа. Его принесли на обороте бумажки: «Спасибо, назовем Пашуткой», — и подпись Музы.

— Выхожу, обоих выхожу… — шептала Вера Петровна.

Вернулись на Малую Бронную, когда Але уже пора было собираться на завод. Поела наскоро, взяла сменное платьишко, полотенце и бегом на остановку трамвая.

Вдоль трамвайной линии девчата в военной форме вели аэростат: придерживали за канаты, чего доброго еще улетит этот огромный, похожий на зеленого бегемота, заградснаряд. Их выпускали при налетах, и немецкие летчики опасались столкновения.

Звенели трамваи, спешили люди, начиналось рабочее утро.

В цехе Алю ждал дед Коля.

— Ну, что там с Пашкиной вдовой?

— Вдовой?

— Не с матерью же. Кого родила Муза?

— Пашутку.

— Парень. Солдат, — и непонятно, одобряет ли дед Пашутку. Подбежал уже вымытый после смены, осунувшийся Славик:

— Какие новости?

— Сын у Музы.

— Забегу поздравить.

— В роддом?

Он покраснел, усмехнулся и убежал.

Работалось трудно. Ни часу не поспала. И навалилось много. Гибель Пашки, Пашутка, налет немцев чуть не днем… Вот не смогла Славику про Пашку сказать. И это ужасное «смертью храбрых»…

Хватит душу травить. Работать, работать, это сейчас главное.

9

В передней, возле узкого окошка, Аля, как всегда, пристроила корыто и не спеша отстирывала простыни. Белье во втором номере все женщины доводили до кипенной белизны. До войны каустической соды было — завались, а ядровое мыло не жалели даже на мытье полов. Теперь же основная надежда на собственные руки: жмыхай-оттирай со всей силой. И Аля не жалела сил, мыла-то «вприглядку», как пошутила мама. Начала с рассветом, скоро мама проснется, а уж позавтракав, полоскать, воды-то не хватает.

В прихожую как-то непривычно обессиленно ввалилась Глаша. С ночной смены — рановато. Плоское ее лицо землисто-серое, уж не заболела ли?

— Сестри-ица-а? Толя-аша-а, соседу-ушки-и, — закричала вдруг Глаша своим низким, прокуренным голосом.

Люди повыскакивали из своих комнат, а быстрее всех Маша, встрепанная, в ночной рубашке. Глаша обняла ее:

— Эвакулируют… меня с сыночко-ом…

— Куда, куда? На Урал? В Казахстан? — всполошенно заспрашивали соседи.

— Ой, не знаю… ой, в деревню… Далеко-о… страшно, я же дальше Москвы не была-а…

— Сестрица, Глаша, не надрывай сердце, я же вас не брошу.

— Маша, родненькая, тебя же саму надо водить за руку по белу свету. Горе-то какое, ехать в неведомую далищу. Фашист-вражина на Москву, сказывают, ломит… Ой, люди, здесь, дома, на Малой Бронной умереть хочу-у…

— Дура, там же немцев нет, в эвакуации, пушки не стреляют, никаких тебе бомбежек, — обругала ее Нюрка, заталкивая в свою дверь Федора, выскочившего в одних трусах.

— А край чужой? А люди незнакомые? А Маша…

— Или в Москве все тебя, такую знаменитость, знают, — засмеялся Барин, трясясь плотным телом в расстегнутой пижаме.

Темные глазки Глаши блеснули, она пошла на Барина:

— А ну захлопни свой хохотальник, пока бог не наказал фашистской бомбой! — и, отвернувшись от попятившегося Барина, она сказала деловито: — Ладно, доревем на вокзале, к десяти велено, а ехать более часу, — и в обнимку с Машей ушла к себе. Соседи разбрелись, седьмой час, можно поспать еще. Мама прошла на кухню варить картошку. Аля взялась достирывать. Скоро загудели примусы, люди готовили завтрак, но не пахло, как бывало, жареными котлетами и лепешками, теперь все только варили: быстрее и экономнее.

Белье Аля отполаскивала во дворе, протянув от крана шланг через окно черного хода, а выплескивала воду прямо на асфальт. И текла она из повернутого на бок корыта ручейком в открытые ворота к стоку… Давно, Але было лет шесть, стока не было и в летние большие дожди Малую Бронную затопляло. Она с детворой плясала по колено в воде, чувствуя под босыми ногами округлости булыжной мостовой, и выкрикивала: «Дождик лей, дождик лей! на меня и на людей!» А вода, от нагретой ли мостовой, от теплого воздуха, как парное молоко…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: