Дальше шли гуськом за хромающим дедом мимо конусов с разноцветными соками, обволакиваемые запахом кофе, в заветный дальний угол. Тут был куплен огромный пакет засахаренных фруктов, который мигом опустошили, сидя на лавочке Тверского бульвара.
— Я не просто моряк, я и боксер, — хвастался дед Коля, пока дети жевали сладости. — Да вот ногу сломал… всю жизнь сломал, душу мне поломали, — речь его замедлилась, он кунял носом. И, заскучав, ребята похватали остатки угощения, разбежались.
Только Игорь терпеливо ждал, пока дед подремлет и сможет дохромать на Малую Бронную. Аля за это время наведывалась к ним раз пять, спрашивала шепотом:
— Позвать маму?
— Вот еще! Мы сами.
После этого случая, увидев, что деда начинает «поводить», Игорь попросту запирал его в маленькой комнате. Деду ничего не стоило вылезти через окно, но он смирялся перед правотой мальчика, а еще больше перед его преданностью. Знал, куда ни уковыляет, Игорь будет терпеливо рядом.
Период буйного горя прошел, дед Коля работал и занимался с Игорем. Женщин в этой семье больше не было. Правда, как-то года через два после бегства Клавы Аля услышала, как мама говорила деду Коле:
— Породнимся, но не теперь, когда наши дети вырастут.
Все поняв, Аля попятилась от парадного крыльца первого номера, где разговаривал дед с мамой.
Растил дед Игоря строго, но у него было все, что нужно мальчишке, — от боксерских перчаток до велосипеда. Не хватало женской ласки. Вот дед и сунулся тогда к маме.
Буквы в письме корявые, но ни одного лишнего слова, все ясно.
— Мам, а почему дед Коля ничего не спрашивает про отца Игоря?
— Наверное, имеет с ним связь. Или знает, на каком тот фронте.
— Гляди, как написал: коротко, но все ясно.
— Такой это человек.
— Какой?
— Дед-то? Строгий, серьезный, не болтун. Впрочем, они все такие. На, примерь бурочки.
Только Аля притопнула в мягких, еще теплых от керосинки бурках, как в комнату танком вломилась накутанная в шубу и платки Нюрка.
— Беда-а, Пална, беда-а-а!…
— Да говори толком, сердце не надрывай мне.
— За тебя, Пална, покарал меня бог! Нельзя было обижать тебя в стихийный момент! — Она обхватила голову, закричала еще сильнее: — Покарал за те крохи, что Алька прислала тебе с трудфронта! Взяла, взяла, не голодом взяла, жадностью. И всего-то пяток яиц, сахарку да хлебца… Ты провожать вышла того одноглазого, дверь не заперла, я и шмыг. А вот и наказание!
— Вот что… Ну а беда какая?
Нюрка сунула маме воинский треугольник письма.
— Федя-то… на фро-онте-е, — провыла Нюрка. — В штрафном батальоне… Что делать-то?
Прочитав письмо, мама сложила его и передала Нюрке:
— Ну, Федор, не ожидала, — мама удовлетворенно покачивала головой. — Чего ж тебе убиваться, Нюра? Он сам попросился, кормить фронтовиков — это не прятаться среди уголовников.
— Ты бы простила меня, Пална, а то за мой грех Феде аукнется.
— Хитришь? Ты же меня не словом обидела. Что взяла, положи обратно.
— Так ведь извела и яички, и хлеб, только сахар остался, он против шоколада не идет.
— Тогда пеняй на себя, — опустила мама глаза, пряча лукавинку.
Нюрка вышла и тут же вернулась, стукнула плиткой шоколада об стол и бросила рядом пару кусков сахара:
— По цене шоколад покрывает все, мною тут взятое. А сахар твой.
— Сейчас же забери свое ворованное. — Голос мамы понизился, как всегда в гневе.
— Я ж не у людей взяла, на фабрике.
— Все равно.
— Дак… государство богаче нас.
Мама встала, взяла нарядную, золотисто-фиолетовую шоколадку и, приоткрыв дверь, бросила в прихожую.
Нюрка громадой надвинулась на маму:
— Ты што, Пална, делаешь?
— Уходи… — мама вдруг тяжело осела в свое кресло, хватая ртом воздух.
Аля достала лекарство, побежала за водой. В прихожей Нюрка причитала, ползая в полутьме:
— Изломалась плиточка… в кусочки… у, юродивая.
Напоив лекарством, Аля уложила маму в постель, накрыла стареньким, но теплым одеялом и, растирая ей руки, выговаривала:
— На кого ты здоровье тратишь?
— Не сдержалась, — виновато ответила мама. — А Федор-то? — и улыбнулась. — Ты у меня суровая стала. Взрослеешь. Оставь, руку перетрудишь, болит же она у тебя.
Почему мама ни слова не сказала о пропаже ее трудфронтовского гостинца? Наверное, чтобы не вызывать у нее, Али, подозрительности, неизвестно же было, кто украл.
Мама лежала, прикрыв глаза. Белизну лица подчеркивал истертый синий шелк старенького одеяла. На щеках медленно проступал румянец, отпустила боль мамино сердце.
31
Разыскивая сумку под картошку, Аля сунулась на нижнюю полку кухонного стола. Нащупав сумку, потянула. Выдвинулась утятница, накренилась, крышка грохнулась на пол. Вот и сумка, плотная, удобная, с твердым дном. Отложив сумку, Аля взяла утятницу за витые ручки и невольно заглянула в эмалированное нутро. Чисто и пусто в этой чугунной посудине, а бывало… Утка в окружении румяных картофелин. Рисовый плов с курицей. Или попроще — гречневая каша со шкварками, которую она никогда не хотела есть. А сейчас бы вот жареную картошку найти в этой лоханке. Ставя ее на место, Аля усмехнулась…
— Остались лишь воспоминания-а…
У подвала давно закрытого магазина «Восточные сладости» очередь. Здесь когда-то хранились веселые апельсины и нежный виноград, а теперь люди ждут картошку, увы, мороженую.
В предутренней мгле едва различимы черные фигуры. Говорят все о том же: война, холодно, голодно… О чем же еще, раз жизнь такая?
— Зима рано пала…
— Да, а ведь еще ноябрь.
— Потерпим. Зато фрицев выморозим, как клопов!
— Кончится война, куплю десять булок и буду есть, есть, есть.
— Мы что? Вот на фронте были бы сыты.
В самом деле, что ест Игорь? Натка? Горька? Им готовят, Федор вон поваром в штрафбате, это же самый фронт. Натка все же в тепле, горячее может поесть, а как бойцы в окопах, на батареях? Или спросить у ребят группы? Скажут, нашла чем озаботиться… А все же узнать надо. У Реглана. Нет, лучше у Осипа, он не отделается шуткой. А в темноте спорили:
— Зачем он мне без рук, без ног? Я молодая, жить хочу.
— Он же за тебя там калекой станет! — возразил молодому женскому голосу простуженный, старческий.
— Небось сынок на фронте, а не зять. Дочке безногого не пожелаешь. Пусть к женам возвращаются целыми, для пострадавших есть специальные дома инвалидов.
— Бесстыжая!
— Ха! А у меня оторвет ногу? Муженек сразу к здоровой переметнется.
Руки, ноги… Разговор кольнул Алю, вспомнилась больница, сожалеющие слова женщины, раненной зажигалкой, — девчонку без руки замуж не возьмут. Но тут другое. Вот уж Муза не оставила бы Пашку. За деда Колю жена вышла замуж уже за хромого. Правда, потом бросила, но выходила-то без сомнения, нужен был какой есть. А она сама как бы поступила, ну хоть бы с Игорем? Нет, нет, нет! Такого с ним не должно быть. А вообще… вот сколько с нею учится ребят — на костылях, с палками, без руки, один с гипсом на шейных позвонках. В остальном обычные люди. Учатся всерьез почти все, строят планы, шутят — живут. Их не надо подгонять и уговаривать, все понимают. Так как же с Игорем, если… Правду! Да любого, только бы живой был. Это же, наверное, любовь? Или жалость? Дура несчастная, вдруг разозлилась она на себя, письма нет? А сама? Может, ему это ее письмо, как привет из мирной жизни. Ему в боях не до писем, а ей что мешает? Письмо — ответ… Больно самолюбива да счетлива. Сегодня же написать! И пусть смотрит цензура, надо писать, как чувствуешь, и письмо будет памятью и теплом от нее.
В подставленную сумку из кривого алюминиевого таза посыпались черные ледяные катыши: бряк-бряк друг о дружку, полсумки. Все, отоварилась. Мама уже собралась идти на работу. Глянула на картошку.
— Давай быстренько ссыпем в корыто и зальем холодной водой, к нашему приходу будет годна для варки.