Отнять это у ребенка, значит отнять у него все, хотя и спасти ему жизнь.

* * *

В нашем запутанном мире не вижу другой правоты, кроме правоты детей.

Вхожу в комнату, которую мне отвели. Сеть-балдахин над кроватью, традиционный термос с кипяченой водой, фонарик возле подушки. Сквозь открытое окно дышит знойная океанская ночь. Вблизи притаился седьмой американский флот. Его тлетворное дыханье сквозь толстые ноздри труб потушило все огоньки на побережье. Сейчас техник включил механизм подвешивания бомб. Потом он вымоет руки и пойдет спать в каюту. Какие сны будут сниться ему?

Маленькая Ха уже, наверно, спит. Комары кусают ее. Сандальки стоят у кровати с носками, повернутыми наружу, чтобы сразу в темноте надеть и бежать.

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего по возрасту и бежит в убежище».

А кого схватить мне? Побегу с пустыми руками спасать себя. Убежище во дворе, налево. Бетонированное, глубокое, сухое и с вентиляцией — для нас, иностранцев. Это не те узкие ямы в детском саду, полные дождевой воды и пиявок.

Вслушиваюсь. Сирена? Нет, прошел грузовик. Именно в эту секунду созревает, рождается, вспыхивает, расцветает, озаряет, обжигает мысль: «А что, если действительно взять маленькую Ха и увезти ее подальше от бомб?!» В это время летчик заводит моторы своего бомбовоза. Он безумен. Но безумна и я. Надо спешить.

Поздно. В звездное небо хоботом разъяренного допотопного зверя ревет сирена. Самолеты будут через несколько секунд. Хватаю фонарик, высовываю ноги из-под сетки, и они сами попадают в туфли. Реактивный вой пронизывает меня до живота. Наверное, там и живет страх. Соскакиваю по лестнице вниз, успеваю отметить, что разрывы доносятся с той стороны, где детский сад.

Румынский журналист остается у входа с поднятой к небу головой. Он жалеет, что самолеты пролетели мимо. Пропал репортаж: «Во время ночной тревоги…»

Успела ли Ха схватить меньшего по возрасту ребенка и всунуться в мокрый окоп? Да, покоя мне уже нет и не будет. Бомбы сброшены. Они замедленного действия. Они будут взрываться во мне весь год за тысячи километров отсюда.

Забываю, что у меня нет сказочного дома, утопающего в розах. Забываю, что такое родина для ребенка.

* * *

Я хотела сохранить ей детскую улыбку, а заставила плакать.

Храню про себя одно открытие, которое нельзя доказать, да оно и не нужно другим людям.

Разные точки земного шара пробуждали и заставляли звучать во мне разные струны.

Впервые я это поняла на финской земле, в Териоках. Море замерзло. Мороз подстерег его уснувшим, усталым после бури, едва волнистым. От горизонта и до горизонта простиралось волнисто-белое поле, намекающее на глобальную кривизну планеты. Со стороны полюса доносилось дыхание космоса. Вдруг по моей душе пронеслось мгновенное религиозное содрогание. Зазвучала запретная мистическая струна. Она и сейчас потихоньку звенит, как и тогда в стеклянном морозном воздухе, над застывшим северным морем.

Старый Город в Варшаве разбудил во мне струну приключенческой жажды нового.

В зеленой ладони острова Куба меня пронизало некое земное излучение, которое раскрепостило меня и напоило ненасытным, неутомимым жизнелюбием.

В Веймаре, где витает дух великого Гёте, я поняла, что нужно отсеивать временное от вечного.

В Стокгольме, под серой сеткой дождя, я оценила счастье теплого семейного очага, собирающего к своему огню добрые старинные сказки.

В Париже во мне пробудилось щемящее чувство одиночества.

Так каждая страна расширяла мой скрытый регистр. Все многоструннее звучит моя жизнь. И не все струны звучат в унисон. Резкие диссонансы пронизывают меня.

Ступая на землю Вьетнама, я была начеку и спросила себя: «Ну, какая еще струна проснется во мне?» Это случилось в эвакуированном детском доме, недалеко от Хайфона, куда мне так не хотелось ехать.

Внезапно запела самая глубинная, самая неискоренимая струна, и тогда замолкли все остальные струны.

* * *

Меняют ли нас перемены, или мы в переменах находим самих себя?

Какую струну разбудила во вьетнамской девочке моя далекая, скалистая земля?

Говорила мне одна мудрая родопская старуха:

— Тверда рука камня. Она схватывает человеческое сердце и влечет его куда хочет.

Черные, пустынные скалы делают человека мрачным, неразговорчивым, нелюдимым. Синие скалы помогают расти. Готовые обрушиться — расслабляют волю. Узловатые — развивают верность. А есть еще подземные, скрытые скалы, они внушают тайные мысли, вселяют тайные склонности, одаряют талантом.

Какие скалы будут влиять на тебя, пока ты не будешь расти на болгарской земле?

* * *

Если скалы влияют на человеческий характер, то человек должен быть тверже скалы, чтобы характер свой изменить.

Из самолета я ее вынесла спящей. Словно птичка с перебитыми крылышками, чудом извлеченная из смертельного урагана, она спала на моем плече. Шел дождь. Он разбудил ее и внушил первое беспокойство. Незнакомый, мелкий, холодный, колючий дождь. Тогда она панически задергала ножками. Башмаки полетели в разные стороны. Кулачками она начала колотить мою грудь, словно тюремную стену. Пассажиры помогали мне уж тем, что старались не смотреть на меня. Она разодрала мою кофту, царапала меня, рвала мои волосы с отчаянием и яростью, с которым рвут кандальные цепи. Кто же скажет, что я не испытала раздирающие родовые боли? В шестилетием возрасте она снова родилась на новой земле.

Сейчас она мирно спит. Мое сердце над ней созревает любовно, как плод. Но я не должна поддаваться. Материнство жестоко. Свое сердце я должна сделать твердым, как скала, тогда, может быть, мне удастся воспитать человека.

* * *

Создавая новое существо, мы теряем себя.

Я забежала вперед, и пора возвращаться в густой тропический мрак. Переходим реку по мосту, держащемуся на бамбуковых протезах. Бамбук вообще стоически переносит невзгоды войны и разрухи. Он крепкий, упругий, жилистый. Невольно спрашиваешь себя, не из бамбука ли и вьетнамский человек?

Въезжаем в провинцию Ланг-шон, где живет нацменьшинство нунг. Во Вьетнаме десятки нацменьшинств. Каждое сохранило свою одежду, обычаи, диалект. Из этого яркого пестроцветия сплетается плотное, как коса молодой вьетнамки, национальное единство.

В августе 1967 года нежное звучание песен народности нунг было прервано взрывом бомбы. В главном городе целый жилой квартал с католическим костелом вместе был стерт с земли, словно мокрой тряпкой.

Встречный ветерок доносит тонкий протяжный писк народного инструмента. Самое хрупкое остается самым несокрушимым — песня.

Мы сворачиваем с изрытого бомбами шоссе и пробираемся по диким ущельям.

Я вспомнила непроходимые тропы Родопов. Но тогда, молодые болгары, мы пришли к пустынным осыпям, чтобы озеленить и оживить их. А теперь мы проезжаем обихоженные, густонаселенные места, превращенные в пустынные осыпи.

И пустыня и сад могут равно сотворяться рукой человека.

* * *

И созидание и разрушение несет в себе человек.

Гул самолета. Ночь вздрагивает, как если бы во сне ее, подкравшись, ударили ножом.

Беспилотный разведывательный самолет крадется по небу. Его радар настроен на человеческие шаги, на сердцебиенье. Он фиксирует твой ускоренный пульс. Некуда деться от щупалец современной техники. Неба нет.

Если нет неба, создавай его внутри себя.

Дождливые дни скандинавского севера. Зябну в августе. Летний холод хуже, чем зимний острый мороз.

Сверхсовременный зал с искусственным освещением. Люди собрались здесь со всех концов света из-за общей боли — Вьетнама.

Странно, что именно Стокгольм собрал их. Сам он не знает войны больше двух столетий.

Когда я наспех пересекаю улицы, идя из гостиницы в Дом народов, город поражает меня одной особенностью: пожилые, еще крепкие люди совершают свои ежедневные прогулки. И таких людей много. Их достопочтенная осанка, их размеренные шаги являются продолжением устоявшейся домовитой уверенности. Тотчас переношусь во Вьетнам и почти не встречаю стариков. Все молодые, все молодые люди, словно решившие во что бы то ни стало не дожить до старости.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: