В самом деле, на роспусках стояло заботливо укрытое полосатым одеялом новое фортепьяно.

— Трагической судьбы человек, — сказал Атис Сизелен. — Давая образование единственному сыну, разорился в прах. Но упрям и настойчив. Для достижения намеченной цели готов на все. Если понадобится, пойдет против закона.

За ужином учитель рассказал мне о превратностях судьбы старого Межсарга. И в завершение своего рассказа подарил тонкую тетрадочку — нечто вроде сюжетного наброска или сценария.

— Эта тема может тебе сгодиться, — наставительно сказал он, — на досуге поразмысли…

Откровенно говоря, меня тогда этот матерьялец мало интересовал. Таких обездоленных, дотла разорившихся крестьян и жалких вдовьих сыновей было кругом хоть отбавляй. Работали в поте лица своего, лезли из кожи вон и, дорвавшись наконец до пирога, отдавали богу душу. Кто умирал где-нибудь в мансарде от скоротечной чахотки, кто спивался до ночлежного дома. А иной, как верблюд сквозь игольное ушко, пролезал в консерваторию, чтобы потом всю жизнь чахнуть тапером в немой киношке.

Нет! Нет! Меня занимало нечто более возвышенное, многозначительное и глубокое. Десять страничек, исписанных рукою родственника, я засунул подальше в шкаф, на самую верхнюю полку. Тайник оказался на редкость надежным: эта тетрадочка пролежала там нетронутой пятьдесят с лишним лет… Только нынче весной я снова заинтересовался ею. Произошло это так.

Получил я от совершенно незнакомого человека письмо с довольно толстым приложением, написанным на машинке. Мне предлагали сюжет. («Нет, вы только посмотрите! — усмехнулся я. — Всю жизнь доброжелатели снабжают меня сюжетами, а я ни одним из них не воспользовался»).

Удивительным образом этот машинописный текст совпадал в самой сути с содержанием тетрадки, которую подарил мне пятьдесят лет назад Атис Сизелен. Только подход моего корреспондента был иным — он рассматривал события с другой точки зрения, как бы высвечивал оборотную сторону медали. Такое психологически-стереоскопическое изображение (в разных ракурсах) пробудило во мне внезапный интерес к забытой теме «вдовьего сына». Самым ценным было то, что автор письма был лично знаком с молодым Межсаргом, ныне — всемирно известным пианистом, в бытность его студентом Венской консерватории. Он писал также, что знает и некую почтенную даму, которая хорошо помнит события, связанные с похождениями сына Яниса Межсарга, и может во многом помочь автору. Чтобы не объяснять долго и нудно, почему я взялся все-таки за сочинение (реализацию) этой повести, прошу читателей самих ознакомиться с вышеупомянутым письмом. Вот оно.

«Уважаемый господин, то есть гражданин писатель!

Виртуоз на рояле… Что бы вы сказали о таком заголовке? Не виртуоз за роялем, а также не виртуоз под роялем. Этот человек был настолько беден, что в комнатушку, которую он снимал в Бригиттенауском предместье, у хромого сапожника, не вмещались ни стол, ни кровать. Всю комнату занимал тускло-черный «Blüthner» — концертный рояль, взятый напрокат по дешевке у какой-то фирмы антикварной мебели. Весьма удобный инструмент. Вечером, собираясь на боковую, молодой человек расстилал на крышке рояля пуховый матрац, стелил простыню, накрывался одеялом — получалось удобное ложе для сна. А по утрам убирал постельные принадлежности, а на крышке рояля опять расстилал домотканую льняную скатерть. Теперь это был обеденный стол, на который он ставил поднос с чашкой кофе и двумя хрустящими рогаликами — вот и все, что мог разрешить себе на завтрак этот человек. Ибо, как я уже сказал, он был невообразимо беден. В начале каждого месяца ему приходили неизвестно откуда денежные переводы. Небольшие, иногда даже весьма смехотворные суммы. Но удивительным образом, располагая только этими переводами, мой консерваторский приятель сводил концы с концами. В срок вносил плату за обучение, за прокат инструмента. И давал хозяину квартиры за постой. Еще и на завтраки оставалось, а изредка даже на ужин. Что касается обедов, то он наловчился пробираться в столовую венского рабочего профсоюза — на противоположной стороне улицы. Шмыг в зал, и за несколько шиллингов глотает себе на здоровье макароны с мясным соусом, объедение… Но не подумайте, что этот человек выглядел худым, высохшим, как скелет. Нет, отнюдь: это был блондин крепкого телосложения, мускулистый и, что хочется подчеркнуть особо, необычайно красивый собой вопреки своему низкому происхождению. Работницы, обедавшие в столовой, были не прочь завести с ним шашни, он, однако, — упрямая деревенщина — не удостаивал вниманием этих вертихвосток, ни разу не соизволил даже улыбнуться.

— Овчинка выделки не стоит! — объяснял он мне. — Я с детства привык есть в меру. А тут, в Вене, прямо-таки разъелся.

По классу фортепьяно мы с ним занимались у одного профессора. В последнее время я иногда (из чистого любопытства) наведывался к этому бригиттенаускому трезвеннику, хотя он и не любил, когда ему мешали работать. Безумно трудолюбивый малый! Это крестьянское усердие действовало мне на нервы. Я хотел было подбить его на ничегонеделание, но даже в Гринцинг не сумел сманить. Посулил пиво — тоже не помогло. Он, видите ли, дал зарок отринуть от себя все, что в жизни не пригодится. Думать только о намеченной цели — о карьере виртуоза.

«Ну и бог с тобой!» — решил я и оставил его в покое. А он продолжал исступленно работать. Когда уставал играть, открывал окно (из него был виден Пратер) и, сняв с полки гантели, накачивал мускулы или ровно и глубоко дышал свежим воздухом. Словом, плебей, который вознамерился во что бы то ни стало выбиться в люди. Раб своего характера. Однако этот человек обладал фантастической способностью приспосабливаться к окружающей обстановке. Если на первом курсе он еще говорил с заметным иностранным акцентом, то вскоре насобачился болтать на венском диалекте не хуже самих венцев. Я же и по сей день не сумел овладеть как следует австрийским выговором. Любому, кто слушает мою речь, сразу ясно, что говорит прибалтийский немец. Ему легче было уловить особенности иностранного языка — он в детстве говорил только по-латышски.

Мы приехали в Вену почти одновременно — из Латвии, или, как она тогда именовалась, Lettonie. Раньше никогда не виделись и не встречались, хотя и жили на одном пятачке, называемом Берзайнским (Birkenruhe) уездом. Происхождения мы настолько разного, из столь различных слоев, что на родине никаких контактов между нами быть не могло. Нас разделяла непреодолимая пропасть общественного положения. Моему отцу когда-то принадлежало имение Зварта (Karlsruhe), а предки этого человека служили в нашем имении лесниками и загонщиками В девятьсот пятом революционеры сожгли Звартский дворец и застрелили моего отца. Нашу землю поделили между крестьянами, и моя мать, оставшись без недвижимости и средств к существованию, принуждена была открыть на последние сбережения летний пансионат для девиц. В этой старой перестроенной корчме (все, что нам оставили) я и вырос.

— Не смей связываться ни с какими конрадами, румпетерами или раценами, как бы зажиточны или богаты они ни были! — не уставала напоминать мне моя дражайшая матушка. — Знай и помни: их братья убили твоего отца, разграбили наше имущество. А мы с давних пор владели родовыми привилегиями, мы призваны управлять и господствовать. От знатных предков ты унаследовал особые умственные способности и благородное происхождение. Выше голову, сынок! Можно отнять дома и землю, но не графский титул. Наберись терпения и жди, час расплаты настанет!

Ох, матушка… что же из этого вышло… Проклятый фюрер!.. Извините, господин, то есть гражданин писатель… Не смог сдержаться (из ненависти к фашизму)…

Памятуя о заветах матери, я старался в ту пору не выказывать никаких симпатий к этому студенту нашей консерватории. Но его успехи по классу фортепьяно начали меня раздражать помимо моей воли. Вопреки унаследованным умственным способностям, я отставал в учебе. И стал испытывать к этому выскочке страшную ненависть. Я больной, уставший от жизни человек, вернувшийся в родные края и взятый государством на попечение, живу в доме инвалидов, в той же корчме, бывшем пансионате для девиц, но даже сегодня я не могу говорить об этом человеке без содрогания.

Почему я обращаюсь к вам, уважаемый господин, то есть гражданин писатель? Я имел случай прочесть несколько ваших разоблачительных романов. Вы и о том пишете, и о сем. А что бы вам в тот день, когда все ваши темы будут исчерпаны, не подцепить этого человека на мушку, вывести его в каком-нибудь рассказе или новелле и тем самым уничтожить морально? В этом занятии я мог бы быть вам полезен. Могу завалить вас материалом из достоверных источников в таком количестве, что хватит на два романа. Ведь в нашем доме инвалидов ютится и одна старая берзайнская патрицианка — бывшая инспектриса немецкой женской прогимназии госпожа Ф. Несмотря на свои девяносто четыре года, она помнит все. Память у нее просто удивительная. Совершенно случайно она рассказала мне несколько занятных эпизодов из жизни берзайнских нуворишей в двадцатые годы. Знавала госпожа Ф. и того венского студента. И припомнила столько всяких неблаговидных и пикантных подробностей о похождениях этого карьериста в Звартском округе, что я решился сделать вам предложение: возьмите нас обоих своими помощниками в литературной работе! Почти каждый день госпожа Ф. вспоминает все более пикантные истории об этом выскочке (буду присылать их вам регулярно). Был бы жив великий Боккаччо, покарай меня бог, он бы у нас эту госпожу Ф. со всеми ее придворными анекдотами отобрал и написал «Сексамерон» (шестидневный цикл новелл), потому как материал из ряда вон ехидный и бесстыдный, а там, где он недостаточно хорош, вполне возможно кое-что присовокупить и подправить — подобного карьериста жалеть нечего!

Мне и сегодня не дает покоя вопрос: как могло случится, что я, его родовитый сокурсник, ничего не достиг в жизни? Спустя несколько полных разочарования семестров меня с позором выставили из консерватории, а этого человека оставили готовиться к профессуре. Что правда, то правда: я был распущенным юношей, закоренелым лентяем. Больше предавался романтическим похождениям, нежели серьезной работе. Но неужели вы, господин, то есть, извините, гражданин писатель, посмеете утверждать, что наследственных способностей у меня — человека благородного происхождения — меньше, чем у этого выскочки? Простите, я читал кое-что о генах… Наш профессор Н. как-то раз, при студентах, сказал: «Фердинанд (то есть я) обладал значительно более ярким талантом, нежели тот его земляк, который протер от усердия не одну пару штанов. Если бы я (т. е. Фердинанд) окончательно не спился…»

Я бросил консерваторию и начал изучать классическую филологию. Стал доктором наук. Но вы ведь знаете: в то время степень доктора филологии можно было получить и с черного хода, при помощи хороших связей и знакомств. Такими докторами Вена кишмя кишела. После смерти фюрера меня лишили всех званий. В политике я замешан не был, поэтому осмелился вернуться на родину. Я нищ и гол, довольствуюсь милостыней… А моего соперника, этого парвеню, превозносят до небес во всем мире. Его ставят в один ряд с такими пианистами, как Рубинштейн, Горовиц, Аррау, Казадезюс… Ему семьдесят пять лет, но он по-прежнему концертирует на Филиппинах, в Гонконге, Австралии, Южной Америке… Не кажется ли вам все это подозрительным, грязное это дельце, а? Почему он избегает посещать Европейский континент?

Само собой разумеется, подлинное имя и фамилию этого человека открывать я не стану. Это было бы низменно и подло. Достаточно инициалов — М. М. Читатель волен думать что хочет. Пусть превращает эти буквы в имена ненавистных ему конкурентов. Все одно, этот карьерист так или иначе будет разоблачен и пригвожден к позорному столбу.

Doctor emerit Фердинанд,
в Дундурском доме престарелых под Берзайне».

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: