За семь часов два матроса сплетут четыре-пять гаш. А ведь как просто было бы это сделать на берегу, если не на фабрике, то хотя бы в такелажных мастерских. Длина тросов, на которых нужны гаши, так же как и размеры кораблей, стандартна.

Серов с Бичуриным навязывают на верхнюю подбору кухтыли — черные полые металлические мячики с ушком. Остальные набирают грунттропы. Деревянные чурки, чугунные втулки, массивные металлические шары, шайбы из литой резины нанизываются на трос, как бусы. В воде кухтыли поднимают верхнюю челюсть трала, грунттропы оттягивают нижнюю. И трал раскрывает пасть…

В каюте стармеха людно. На столе разложены схемы, чертежи. Технические боги судна обсуждают недостатки, преимущества и взаимозависимость механизмов и систем. И язык их, как подобает богам, темен для простых смертных.

В дверь стучат. Входит моторист Герчик.

— А, явились. Так вот запомните, говорю в последний раз: чтобы приборочка была не театральная, а церковная.

— А как они мне сдают вахту, — ерепенится Герчик. — Я на них ломить не собираюсь…

— Мама вас избаловала, — презрительно говорит стармех. — Что же, есть шанс прокатиться с шиком — пассажиром.

Герчик опускает голову.

Нет страшнее угрозы для моряка. Мало того, что ничего не заработаешь да еще вычтут деньги за питание, — прилепится кличка «пассажир», и прощай море, не возьмут ни на одно судно.

— Котелок у вас варит, вот и ступайте свешайте, что я сказал.

Здесь, среди своих, стармех держится иначе, чем в ходовой рубке. Жаргонные словечки, фамильярный тон, привычный матерок, распахнутый ворот клетчатой ковбойки, отутюженные рыжие брюки на щегольском ремешке — все напоминает в нем уличного мальчишку.

— Виктор Семенович, — застенчиво говорит четвертый механик Эдик Алдарис, — я проверил всю схему. Как будто в порядке.

В каютах и кубриках правого борта вот уже сутки не продохнуть от жары. А на левом борту прохладно. Четвертый механик отвечает за отопительные системы.

— Что схемы, — стармех надевает рабочую куртку, натягивает перчатки. — Надо полазить. Пойдемте…

Машинная команда издавна считалась судовой аристократией. И на первом же собрании стармех с улыбочкой заявил:

— Трапы в машине крутые, в мазуте — можно поскользнуться, разбить голову. Так что посторонним в машине делать нечего.

Вроде бы и резонно, машина — не клуб. Но в его тоне команда сразу уловила крепкий душок цеховщины. И ответ не замедлил последовать.

— С палубы во время траления легко смайнаться по слипу, — сказал тралмастер. — Можно и под кутком с рыбой очутиться. Короче, всем, кроме добытчиков, на рабочую палубу вход запрещен.

Одна из заповедей цеховой морали — не выносить сор из избы. И все мелкие проступки, если они не стали всеобщим достоянием, стармех стремится разрешить собственными средствами. А перед начальством — выгородить машинную команду, даже если она и виновата.

Стармеха есть за что уважать. Он много повидал, много знает. Не боится уронить авторитет, вымазавшись в мазуте вместе с мотористами или сидя с ними за одним столом. Если человек знает дело, он может многое ему простить. К уставу и прочим «казенностям» относится иронически.

Но, как это на первый взгляд ни странно, его снисходительность часто оскорбляет гордость людей. «Все мы немножко лошади, и каждый по-своему лошадь» — это его любимое присловье. Кто, мол, без греха? Стармех часто покрывает промахи не оттого, что верит в своих людей, ждет от них большего а потому, что отстаивает честь мундира. И все эти сложные чувства хорошо умещаются в кличке «Пан».

Но командиры между собой называют стармеха иначе. Удивительное дело кличка. Если она меткая, то распространяется, как вирусный грипп, по воздуху.

Это случилось вскоре после войны. В румынский порт пришел наш торговый пароход. Пока шла разгрузка, часть команды сошла на берег. Среди них был и юнга — мальчишка лет пятнадцати.

Побродили по улицам. Познакомились с девушками. Зашли в кабачок. Самолюбивый мальчишка ни в чем не хотел отставать от взрослых, удержать его не было никакой возможности.

Трудно сказать, как это произошло, — может быть, его захотели проучить, а может, просто потеряли, — но когда он пришел в себя, то увидел, что лежит на кушетке в незнакомой комнате. Сквозь желтые шторы пробивалось солнце. В дальнем углу, рядом с высоким зеркалом, свесив смуглую руку, спала на кровати черноволосая девушка.

И тут ему стало страшно — если сейчас уже утро, то, значит, он остался один в чужом городе, не зная языка… Судно с утра должно было выйти в море.

Он заплакал.

Девушка проснулась и быстро поняла в чем дело.

— Не плакат, малцык, не плакат.

Она вышла из комнаты, переоделась и вывела его за руку на улицу, повторяя одну и ту же фразу:

— Не плакат, малцык, не плакат!..

Так они прошли через весь город. Яркая, улыбающаяся девушка. И держащий ее за руку заплаканный юнга. По дороге попадались ее знакомые, она что-то им говорила, они улыбались.

Через полчаса они оказались в порту. И тут он выпустил ее руку и бросился бежать — судно стояло у пирса.

— До свиданя, малцык!

Девушка помахала рукой, повернулась и пошла в город.

С тех пор прошло лет пятнадцать. Юнга окончил мореходку. Женился. И вот он старший механик на океанском траулере. Но самолюбие осталось прежнее, мальчишеское. И кличка «Малцык» неведомыми путями приплыла за ним через моря и океаны.

Собственно говоря с самолюбия началась для стармеха самостоятельная жизнь. Вырос он без матери. Время было тяжелое, военное. Его отец, крупный московский инженер, почти не бывал дома, и мальчишка отбился от рук. Не знаю, что там между ними произошло, но только отец определил его в ремесленное училище. А сын, оскорбленный этим, сбежал в море.

«Что ж, море так море, — решил отец, узнав о его побеге, — лишь бы стал человеком».

Отец не просчитался. Но заносчивость осталась. На первых порах сидящий в стармехе шайтан в чем-то и помогал — не позволял уронить себя, заставил поступить в училище, окончить его с отличием, стать первоклассным боксером. Но теперь, когда он стал вторым человеком на судне после капитана, заносчивость портит его отношения с командой, мешает ему учиться у товарищей.

О чем бы ни зашел разговор — о фруктовых консервах или литературе, медицине или международной политике, сказать «не знаю» — для него самый трудный подвиг.

На румбе уже вторые сутки курс 254. Вест-зюйд-вест. Мы пересекаем океан.

Он ведет себя смирно, приручает, заманивает. И мы привыкаем к нему.

За бортом на длинных веревках, привязанных к иллюминаторам, скачут по волнам тельняшки — океан стирает матросское бельишко.

Наш «репортер» Миша Зеленин увлекся проявкой фотопленки, и его тельняшка пропрыгала часов шесть. Теперь, чертыхаясь, он под хохот матросов разглядывает бело-синюю ветошь — двойную вязаную ткань разрезало, как ножом.

Рядом с бортом из воды появляется острая черная плоскость. Вторая, третья… Они обгоняют корабль, вспарывая волны, как перископы подводных лодок. И вдруг в воздух взмывает блестящая черная торпеда. Дельфины… Они сопровождают нас минут десять и пропадают так же внезапно, как появились.

Я захожу в радиорубку послушать последние известия. Но там никого нет. Из каюты третьего штурмана долетают звуки аккордеона и хриплый голос выводит:

Знаешь ли глубь океанскую,
          целые мили до дна.
Буду бродить, словно по небу
          бледная бродит луна.

Это Володя Шагин. Он кивает мне и продолжает песню:

Все по пути растеряю
          последней дорогой морской.
Даже твою фотографию
          вырвет акула с рукой.
Буду лежать неподвижно
          грудой холодных костей.
Вот и морская романтика
          будущей жизни моей.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: