Эдварс Страутманис — дублер электромеханика — проходит у нас стажировку. Немногословный, улыбчивый, кроме электрических машин больше всего любит народные латышские песни. Выпросив аккордеон у начрада или тралмастера, он что ни вечер подбирает их у себя в каюте. Но сегодня он мрачен, того и гляди разрыдается. Ему качка сообщает трагический взгляд на мир.

Слесарь Покровский, непоседливый, вертлявый, все норовит выскочить на верхнюю палубу. Встанет на спардеке, прокричит на ветер немое «Ого-го!», хлебнет водички и, отряхиваясь, отбивает по трапу чечетку коваными солдатскими башмаками. «Вот жмет! Вот жмет!» Глаза круглые, на лице лихая улыбка. На него качка действует возбуждающе…

Переступив порог матросской столовой, я сразу теряю почву под ногами и под общий хохот лечу к буфетной стойке. Палуба в столовой, густо политая жирным борщом, ничуть Не хуже летнего катка в Лужниках. Шурочка из окошка протягивает мне миску с гуляшем, ложку и кусок хлеба. От борща я предусмотрительно отказался.

Выбрав момент, подкатываюсь с миской к столу и плюхаюсь на вертящийся стул.

На полу осколки посуды, жестяные миски, объедки. Картины перекосились. Обедающие держатся за миски, словно их вот-вот вырвут у них из рук.

По привычке я кладу ломоть хлеба на стол. Он тут же взлетает в воздух. Ильин, изловчившись, отбивает его ко мне. Свой кусок хлеба он зажал в той же руке, что и ложку.

Выдержавшие испытание обедом, глядя на дверь, поджидают.

Моторист Орешкин — опытный едок. С порога он лихо подкатывает к стойке. Уверенный в себе, он и не думает отказываться от супа. Но судно заваливается так круто, что удержать и равновесие и суп невозможно. Орешкин летит под стол, борщ расплескивается по палубе. Плакала его новая роба!

Хохот и шум вдруг обрывается, как перед коронным номером в цирке. В дверях стоит боцман. Но зрелища, которого все ждут затаив дыхание, не получается.

— Эй, на камбузе, дайте сюда соли!

Широко расставив толстые ноги в яловичных сапогах, боцман подъезжает к выдаче, берет соль и рассыпает ее по столовой. Теперь можно не только ездить, но и ходить.

Оглянувшись на вылезающего из-под стола Орешкина, боцман качает головой:

— Прекратите цирк! Шура, дайте мокрые скатерти! Ястребов, что вы сидите, как мальчик, а еще матрос первого класса. Помогите выжать и расстелить скатерти!

По столам, покрытым влажной материей, хлеб, приборы и посуда уже не скользят. К тому же бортовая качка неожиданно сменяется килевой. Капитан, чтобы дать команде пообедать, приказал, на время сменив курс, идти носом на волну. Представление окончено. Можно идти отдыхать.

Первый трал

До промысла еще миль двести — меньше суток хода. До нас уже долетает его хриплый перетруженный голос.

— Хэллоу, Боб! Хиа ай эм. Фифти файф — фифти сикс. Хау а зе катчез? Хэллоу, Боб!

— Джек! Хэллоу, Джек! Ту тонз — зе ласт. Кам ниэ. Зерз биг халибут. Хэллоу, Джек![5]

Звучащая в наушниках отрывистая речь канадских промысловиков, неведомых Боба и Джека, действует на нас, как удар хлыста на лошадь. До предела доходит нетерпение, знакомое каждому, кто хоть раз спешил с удочкой к тихой речке: где-то уже ловят.

Но хотя ветер улегся, раскачавшийся океан не желает подпускать нас к заветным нерестилищам — волны тормозят бег корабля.

Проходит еще шесть часов, и в радиорубке раздается русская речь. Не дистиллированно-правильная речь дикторов московского радио, а окающая вологодская, мягкая южнорусская, гортанная кавказская. И эта неправильность делает ее живой, горячей, как прикосновение руки.

— Тимофей Николаевич, я решил сниматься сегодня. Дайте добро.

— Обождите, пока уляжется волна. С триста пятого нужно снять больных. И передать автоген на двести восьмидесятый.

— У нас туго с топливом. Тимофей Николаевич, долго ждать не можем.

— Не прибедняйтесь. На двести восьмидесятом к тому же мало ваеров. Придется вам отдать свои. Договоритесь сами, я послушаю.

— Триста пятый! Триста пятый! Сколько там у вас людей идет в порт?

Разговор, который мы слышим, мало чем отличается от оперативной летучки по заводскому селектору. Но среди океана, у берегов чужого континента, когда совещающихся разделяет не стол, покрытый сукном, и даже не стены цехов, а мили и мили да штормовые валы, он звучит для нас как стихи.

Каждый день в один и тот же час капитаны наших судов садятся у радиопередатчиков, чтобы сообщить друг другу о дневном улове, попросить технической помощи, посоветоваться, узнать прогнозы и результаты промысловой разведки. Ведет совещание флагман.

Сейчас на промысле большая флотилия мурманчан и несколько калининградцев. Ведет совещание мурманский флагман «Ашхабад».

— Может, подключимся, Петр Геннадиевич? — не выдерживает Прокофьич.

— Зачем мешать?.. Неудобно. Они ведь назвали квадраты…

Наши промысловые карты разделены на квадраты. Каждый обозначен условным номером.

Послушав совещание, капитан решает сменить курс. Мы идем на банку Флемиш-кап к мурманчанам.

— А сколько они там берут, Петр Геннадиевич? — интересуется Шагин.

— Сообщают, три-четыре тонны за подъем. Очевидно, так оно и есть.

— Да. Здесь совещаться нетрудно. Банка большая — всем места хватает. То ли дело на логгерах… Попробуй скажи правду — и на хороший улов налетят как шакалы. Раз выметали мы порядок еще засветло. А поднялись на рассвете, — елки-моталки! За ночь логгеров десять понабежало. Где свои, где чужие — сам черт не разберет… «Тяни какие поближе…» Выбрали мы сетей пятнадцать, а соседи орут: «Жулье, так вас перетак, наши порядки воруете!» Наш кеп, на что был честен — до глупости, и тот стал после этого похитрее. Нападет на косяк, сделает два дрейфа и только на третий день сообщает.

— Всякое бывает, — говорит капитан. Глаза у него делаются озорные, горячие. — Но только это доказано — как у Фаррер ни тесно, работать в одиночку накладнее. Больше за рыбой пробегаешь, чем возьмешь…

Кажется, Шагину по душе иной стиль лова, пусть рискованный, но самостоятельный, к которому питают пристрастие горячие молодые капитаны да старые промысловые волки, полагающиеся на свое чутье.

Но, как известно, информация — мать интуиции. Для более или менее постоянной удачи в самостоятельном лове нужно знать каждую яму, каждую скалу на грунте, все повадки и хитрости рыбы, владеть всеми методами поиска и разнообразной техникой лова. Да и то легко просчитаться.

Азарт азартом, чутье чутьем, но главное достоинство промысловика — это выдержка. Нам покамест о самостоятельности нечего и мечтать: и промысел новый, и поисковая аппаратура, и траловая команда еще зеленая.

Океан приходит в себя только на следующий день. Но, говорят, ненадолго. Синоптики, по-матросски — «ветродуи», грозятся новыми штормами. По этому поводу стармех просит полтора часа на профилактику машины.

В оглушающей тишине громко раздаются надсадные угрозы чаек, шлепки волн, командные вопли Доброхвалова, хохот матросов на рабочей палубе и пение, в самом деле — настоящее девичье пение долетает до рубки через открытые иллюминаторы из прачечной.

Боцман отрядил Аусму и Гунту на вахту у стиральной машины — на нее профилактика не распространяется. Впрочем, Гунта добровольно вызвалась помогать подруге — доктор освободил ее от работы, ошпарила-таки руку позавчерашним штормовым борщом.

В знак того, что она работает добровольно, Гунта надела черное шелковое платье с короткими рукавами.

Заложив в машину очередную партию белья, девушки снова запевают: «Вей ветерок, гони мою лодочку в Курземе…» Старая как мир история. Обещали родители отдать девушку замуж за удальца, да не отдали — он, мол, горький пьяница… Но печаль незаметно оборачивается в песне основательным, как мебель старинных деревенских харчевен, юмором… «Чью водку я выпил в корчме, чьих кобыл я загнал? На свои деньги я пил, на своих конях прискакал…»

вернуться

5

— Эй, Боб! Это я. Пятьдесят пять — пятьдесят шесть. Какие уловы? Эй, Боб?

— Джек! Эй, Джек! Последний — две тонны. Подойди поближе. Здесь крупный палтус! (англ.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: