Добытчики разбегаются по своим местам, зрители занимают свои. По мановению доброхваловской руки снова взревели лебедки.

— Влево-вправо не ходить! — чеканит Шагин.

Судно теряет ход. Чтобы удержать его на курсе, приходится перекладывать руль на двадцать градусов.

Шагин переводит луч прожектора за корму… Четыреста метров троса намотано на барабан… Пятьсот метров… Равномерно поблескивают непроницаемо-спокойные волны… Пятьсот пятьдесят метров…

С хлюпом выныривают из воды доски.

— Пустырь! — упавшим голосом тянет Шагин. Если бы в кутке была рыба, он должен был бы давно всплыть.

Но как-то не верится, что, пошарив полчаса по океанскому дну, огромный трал может прийти совершенно пустым.

Мокрые шары грунттропов выползают на палубу и останавливаются у лебедок. Трал, сложившись гусеницей, подтягивает хвост на слип и замирает, обессилев. Карпенок, а за ним и старший механик бегут вдоль промыслового бортика. Кажется, в кутке что-то есть.

Добытчики, не глядя на куток, выполняют одну операцию за другой, словно какую-то торжественную, но потерявшую смысл казенную церемонию: подводят стропы под распластанный на палубе трал, стягивают его в жгут, подносят вытяжные концы, цепляют их за стропы.

Последний, предсмертный рывок трала — и куток на палубе. На грузовой лебедке его поднимают над рабочей палубой. Доброхвалов расстегивает гайтан и отскакивает в сторону.

На деревянный настил выплескивается густая красновато-бурая слизь. Сверху на нее вываливаются две серо-стальные полуметровые рыбины: сто килограммов медуз и две трески.

Стармех хватает рыб под жабры — они бьют его по ногам — и убегает на камбуз.

— Шкуру не так пришили, — пытается сострить Карпенок. Снизу под куток, чтобы не перетерся о грунт, подшита телячья шкура. — Надо было по шерсти, а вы — против.

Никто не смеется. Зрители молча расходятся. Добытчики с отвращением очищают палубу скребками.

Треска

В конце двадцатых годов наша семья жила в Ленинграде. В деревнях еще ухали обрезы. Фыркающие колесные «фордзоны» казались чудом современной техники. Хлеб выдавался по карточкам. Сдобы и пирожные, добротный отрез и модные туфли можно было купить только в обмен на золото в магазинах «Торгсина». Отказывая себе во всем, разоренные войнами и блокадами советские республики строили свою промышленность.

За обедом нас собиралось человек двенадцать. На одном конце длинного стола восседал мой дед, круглый, бритоголовый, добродушный и вспыльчивый. На другом — его свояк дядя Яков, высокий, сутулый, с шевелюрой седых волос, озабоченно-солидный и язвительный.

Дед, инженер-строитель, с первых лет революции сотрудничал с большевиками, хотя и «не во всем соглашался с их методами». Словом, по тогдашней номенклатуре был «активным попутчиком».

Дядя Яков, в прошлом неудачливый биржевой маклер, а потом бухгалтер, был «типичным представителем, мелкобуржуазной стихии». Себя, однако, он считал революционером, ибо в девятьсот пятом году распространял листовки, не то меньшевистские, не то анархистские. Словом, это были два семейных полюса с разными зарядами. Стоило им расположиться друг против друга, как начинало искрить.

Одна из вспышек запомнилась мне, наверное, потому, что я был ее невольной причиной.

Уже был благополучно съеден овсяный суп, и бабушка поставила на стол желтовато-серую рыбу, когда дядя Яков опять не выдержал:

— Гляди, — он кивнул в мою сторону, — твой любимчик как ни набегался, и то нос воротит.

— Ничего, пусть ест треску, — попытался отшутиться дед. — Зато вырастет — будет ездить на автомобилях.

— На вонючей треске далеко не уедешь… Довели Россию — даже рыбы не осталось…

— Вот они — наши идеалисты! — вспылил дед и, скомкав салфетку, встал из-за стола. — В двадцать лет презирают тех, кто не желает ради красивого жеста обрекать семью на голодную жизнь, а в пятьдесят издеваются над всеми, кто желает видеть дальше собственного брюха!

Мне было тогда лет шесть, смысл этого разговора дошел до меня гораздо позднее. Я только почувствовал, что счастье, испытанное мною за день до этого, когда впервые в жизни я сел в старенький фордик и пронесся по набережной Невы, должно быть оплачено. И старательно глотал травянистую треску. Пересоленная, лежалая, она и вправду воняла.

В те годы у нас не было ни рефрижераторных судов, ни мощных холодильников, ни консервных заводов. Когда отец вскоре привез из Мурманска и торжествующе положил на стол янтарную копченую рыбу, трудно было поверить, что это тоже треска.

Спасибо тебе, треска, верный и скромный друг. Лишь в тридцатые годы, когда на наших полях уже работали тысячи тракторов, когда на улицах наших появились свои легковые автомашины «М-1» и молодая консервная промышленность стала выпускать деликатесную тресковую печень, мы начали глядеть на тебя иными глазами…

Но легче бывает понять новое, чем по-новому взглянуть на старое. И сейчас еще приходится слышать:

— Треска — она и есть треска. То ли дело судак!

…Стармех, инспектор по кадрам и механик-наладчик рыбцеха не питали к треске никаких предубеждений. С помощью дежурной кокши они сварили и съели за милую душу обе полуметровые рыбины.

А тем временем на палубе добытчики до двух ночи перевооружали трал. Сто килограммов медуз означали, что трал идет слишком высоко над грунтом и нужно уменьшить его плавучесть.

Глядя на освещенные юпитерами мрачные лица добытчиков, которые копошатся возле сетей, как осенние мухи, слушая их тяжелую брань, я вспоминаю веселый голосок механика-наладчика: «Тресочка — пальчики оближешь!» Конечно, выгоднее съесть эти две трески, чем пускать ради них линию филейных машин и морозильные камеры. И конечно же накормить двумя рыбинами сто восемь человек мог бы разве что Иисус Христос. Но ведь то были не просто две трески, а первый улов первого трала. Почему бы механику-наладчику — он же председатель судового комитета — или самому капитану не поздравить людей с почином, каков бы он ни был, и не поднести хотя бы траловой команде по символическому кусочку добычи, взятой у океана? Говорят, в старых рыбацких артелях была такая традиция.

С завтрашнего утра мы будем по двенадцать часов в сутки стоять за рулем с глазу на глаз с предательски вертлявой картушкой, по двенадцать часов работать на обдаваемой волнами палубе, в провонявшем рыбьими внутренностями цеху, промороженном рефрижераторном трюме.

Маленький праздник — ведь именно как на праздник собралась команда на выметку первого контрольного трала — помог бы сохранить спасительное чувство юмора и ощущение значительности своего труда на время предстоящих изнурительных будней…

Среди многих факторов, обеспечивающих высокую производительность и безопасность труда, мы почему-то порой забываем о радости.

На утренней вахте я выкладываю свои соображения капитану. Неловко усмехнувшись, он машет рукой:

— Может, вы и правы, но я таких мероприятий проводить не умею… Пусть об этом думает первый помощник…

Отличный капитан-промысловик, иначе ему бы не дали первый в Риге большой морозильный траулер, Петр Геннадиевич хорошо чувствует людей, их настроения в рабочей обстановке, непринужденно держится в рубке и на мостике. Но я уже успел заметить, что на собрании под взглядами десятков глаз речь его деревенеет, он не расстается с бумажкой, хотя все, что там записано, знает наизусть, и на лице его обозначается вот эта же конфузливая улыбка, словно он извиняется, что вынужден повторять давно известные, само собой разумеющиеся вещи.

Капитан привык к семейной обстановке логгеров, где употребление слов, не идущих к делу, рассуждения о чувствах и психологии почитаются признаком слабости. А слабости на логгерах не прощают — там это слишком большая роскошь.

…«Сергей Есенин» не логгер, а современная фабрика на плаву. И командир здесь не только капитан, но и руководитель целого предприятия — даже в штатном расписании он именуется капитаном-директором. Восемьдесят процентов матросов у нас со средним образованием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: