Все это предъявляет к капитану новые требования. И в том числе умение разговаривать со многими сразу, как с одним разносторонним и умным собеседником. По штату помогать капитану в работе с людьми должен Машенин. Недаром его должность зовется — первый помощник.
Но чтобы разобраться во взаимоотношениях людей, понимать их и уметь направить волю и разум к одной цели, нужно прежде всего знать их дело.
Машенин когда-то работал в авиации интендантом, потом служил в политотделе железной дороги инструктором, затем занимал в совнархозе должность инженера по рационализации. От многолетней привычки рассуждать общими словами на общие темы у него образовалась манера не то что на собрании, но и с отдельно стоящим человеком разговаривать так, словно перед ним безликая толпа.
На корабельную палубу Машенин впервые вступил за два дня до отхода. Но, в противоположность капитану, держится так, будто располагает таинственными знаниями, доступными лишь ему одному.
Несмотря на малый рост, вид у него импозантный. Ходит он в добротном коричневом костюме, на голове — берет, в зубах — потухшая трубка.
Когда я попал к нему в каюту, меня поразил набор щеток, гребней, пилочек для ногтей, разложенных на умывальнике рядом с флаконами одеколона, лосьона и масла для волос. На столе лежали уставы, наставления и подшивки старых газет, с отчеркнутыми красным карандашом абзацами, которые он аккуратно переписывал в блокнот, — мы договорились, что в первом выпуске радиогазеты он выступит с беседой.
Слушает собеседника он как-то странно: глядит в угол или поверх головы, неожиданно бросает на тебя короткий испытующий взгляд и снова отводит глаза.
Услышав, что последние новости с родины и из-за рубежа мы собираемся повторять на латышском языке, он насторожился:
— Зачем это? На судне все понимают по-русски.
— Ну а если бы, к примеру, все понимали по-китайски?
Машенин не понял. Пришлось долго объяснять, что наша радиогазета — это голос родины, что мы рижское судно, что для тридцати двух членов команды родина говорит по-латышски.
— Ну что ж… Смотрите, — проговорил Машенин.
Потом я понял причины его сомнений. В инструкции об использовании ретрансляционной установки ни слова не было сказано о языке.
Ни в одной инструкции не было сказано, конечно, и о каких-либо праздниках в честь первой трески.
Есть окунь!
Судно застыло посредине ровного круга. Но декорации вокруг беспрестанно меняются. Небо то раскинется синим куполом с висящими на неимоверной высоте снежными перьями облаков, то занавесится синими клубящимися задниками и многослойными кулисами, то садится клочковатым молоком на самые спицы мачт. Океан, перекошенный, брызжущий пеной, то утомленно и ровно задышит, то с тигриной игривостью зашлепает лапами по бортам.
Чтобы не потерять то место над грунтом, где была рыба, бросают буй. Ночью на нем горит ныряющий на волнах фонарь, а на случай тумана буй окован металлическими листами, отражающими лучи радара.
На заветное место, обозначенное буем, сбегаются и другие. И тогда в океане образуется «улица». Многоэтажные дома-корабли ходят навстречу друг другу параллельными курсами, один за одним. Вымечут трал и тянут его часа три-четыре. Подымут улов на борт, развернутся на сто восемьдесят градусов и снова шарят по дну три-четыре часа. И так, пока рыба не уйдет или ее не вычерпают.
Буя с фонарем и отражателем у нас нет — не оказалось на складе, когда мы выходили из порта. Но нам он пока не нужен. Пристроившись к одному из мурманчан, мы отыскали чужой буй и тралим от него вот уже третьи сутки.
Привычное деление времени на день и ночь сменилось круговоротом вахт. Просыпаться приходится и в восемь утра, и в полдень, и в два часа ночи, и после обеда. Сон, разбитый на непривычно короткие отрезки, не снимает усталости. Только коснешься головой подушки, как тебя уже трясут за плечо. Сполоснешь лицо под краном, наскоро поешь в столовой — и снова перед тобой море и картушка, море и палуба, рыба и трюм.
На выметку трала теперь выходят только добытчики. Но команда даже сквозь сон слышит, что делается на палубе. Прогрохотали чугунные громы и ровно заныли лебедки, — значит, травят ваера… Койка, взлетая вместе с судном на гребень волны, не падает больше вперед, а, словно люлька качелей, соскальзывает назад, — значит, трал на грунте… Взревели лебедки, и снова грохочут по палубе чугунные громы, — значит, трал с добычей или без нее на слипе… И сменный рыбмастер выходит на палубу встречать улов. А за ним, не утерпев, тянутся все, кто не спит.
Не знаю, приходилось ли вам зимой в воскресенье ехать в первом поезде московского метро. Если приходилось, то вы наверняка обратили внимание на странных людей в брезентовых халатах поверх полушубков, в валенках, ушанках, с деревянными чемоданчиками в руках и ломиками-пешнями за спиной. Это любители подледного лова.
Каждое воскресенье в течение всей зимы они поднимаются в четыре часа утра, едут за сто — сто пятьдесят километров на поездах и грузовиках; запыхавшись, торопятся по снежной дороге, чтобы к рассвету поспеть на лед. Привыкшие к насмешкам, когда их просят объяснить свое поведение, они что-то мямлят об отдыхе на природе и даже о выгоде. Но какая тут, к бесу, выгода, когда один проезд стоит дороже всего улова, какой там отдых, если вместо воскресной прогулки до изнеможения рубишь лед, коченеешь на двадцатиградусном морозе, бледнеешь и чернеешь от волнения, часами глядя в одну точку?!
Рыбная ловля — это страсть. Проникновение в иной, малоизвестный человеку мир, из которого, в случае удачи, выныривает живое трепещущее существо, — вот содержание этой страсти.
Как всякая подлинная страсть, она кажется неприличной глупостью благоразумным людям. «На одном конце червяк, на другом конце…» Но кто такие, собственно говоря, эти благоразумные? Не те ли особи рода человеческого, в которых крепче всего сидит инстинкт, повелевающий подавлять в себе любое непосредственное чувство, ибо оно мешает из всего извлекать медяки собственной пользы, — инстинкт, выработанный веками цивилизации, построенной на принципе: «Все против одного, и один против всех». Понимать и уважать подлинную страсть, даже если ты сам на нее не способен, может лишь человек, свободный от страха за свою шкуру, за кусок хлеба. А те, на другом конце, не они ли вдруг обнаруживали, без всякой корысти для себя, что земля вращается вокруг своей оси; рискуя не увидеть больше дневного света, спускались в неизведанные пещеры, чтобы познакомиться со стоянками доисторического человека; замечали, что снег бывает не только белым, как его до них изображали на картинах, но еще и розовым, и синим, и зеленым…
Океан — это тот самый мир, где зародилась земная жизнь. И каждый подъем трала со дна, сколько бы раз вы при этом ни присутствовали, — всегда ожидание чуда.
Когда доски, раскачиваясь на тросах, медленно подходят к блокам и добытчики с цепями в руках ждут момента, чтобы приковать их к корме, остальные шарят глазами вдоль бегущей за судном пенной дорожки… Разорвав тугую синь океана, на поверхность, словно большое красное животное, выплывает куток.
— Есть окунь!
Пока на палубе гадают, сколько его, на слип, дробно стуча хвостами, вползают застрявшие в крыльях трала первые окуни. Розовые, точно облитые кровью, они топорщат жабры, угрожающе расставляют длинные иглы плавников, дергаются, пытаясь освободить из ячеи непомерно огромные головы. Глаза у них выпучены и надуты воздухом, из разинутых пастей выглядывают белые пузыри внутренностей.
Морской окунь никогда не поднимается на поверхность, и от быстрой перемены давления его распирает. Даже выскользнув снова в воду, он не может больше уйти и плывет на боку за судном, все так же тараща и выпучив глаза.
Медленно опускается люк, ведущий в рыбцех. Куток, раскачиваясь, поднимается над палубой; в момент, когда он оказывается над люком, его расстегивают, и окунь красным потоком с царапающим плеском сливается в преисподнюю, на разделочный стол, за которым с ножами стоят обработчики.