Нет, Олег не жаловался, просто делился трудностями своей научной профессии.
— Однако, говоря серьезно, главная причина, укачивающая наших ихтиологов, не в этом… Вот тебе факт: Азово-Черноморский институт рыбного хозяйства установил, что за четыре года запасы бычка в бассейне сократились в три раза, и, чтобы не истощить море вконец, потребовал сократить лов. Но толку чуть — вычерпывание бычка продолжается… Примерно то же самое несколько лет подряд творилось с салакой в нашем Рижском заливе. Как тут не укачаться… Говоришь, пора иметь на борту ихтиолога. Да что толку, если он не будет иметь власти? Таких, как Поленыч, словами не убедишь!
— Мы не исследователи, а промысловики, — не то всерьез, не то с иронией изрекает Дзиган. — Наше дело — выполнять план!
Какое это высокое слово, если вдуматься, — план! Оно обозначает умение рассчитывать наперед свою деятельность и предвидеть ее результаты — качество, из всех живых существ присущее только человеку. С этим словом связана целая историческая эпоха, когда человечество, овладевая законами общественного развития, учится сознательно направлять свои усилия, предвидеть будущее и приближать его.
Но нет такого высокого слова, которое нельзя было бы унизить, выхолостив его смысл. Какой же это план, если он не содержит в себе научного предвидения? Это всего лишь новая форма маскировки старого копеечно-арифметического отношения к жизни.
Из школьных учебников нам известно, как ради сиюминутной выгоды были истреблены целые виды животных, таких, как морские котики или гренландские киты, сведены огромные массивы леса, уничтожение которых привело к обмелению рек, вымыванию и выветриванию плодородных почв на площади, равной целым странам. Но кто знает цифру 1630?
1630 — это цена человека с учетом его рабочих дней, его волос, костей и пепла, выведенная гитлеровскими любителями арифметики из концлагеря Дахау. Одна цена — профессору и сапожнику, крестьянину и студенту, влюбленному юноше и отцу семейства. 1630 бумажных рейхсмарок за человека, создателя всех ценностей на земле.
Вряд ли может быть яснее обнаружена античеловеческая сущность такого общественного строя, который, возводя арифметику из элементарного раздела математики в философию жизни, весь смысл человеческой деятельности низводит к цифре сиюминутного дохода.
В наследство от этого строя мы получили расчлененный мир, где для удобства сложения и вычитания сердце отделено от головы, голова от рук, слово от дела, труд от потребления, мышление от практики, земля разделена межами, а человечество — границами.
Но атомный век, ломая границы времени и пространства, несет с собой неизбежную ломку старых категорий.
Наделив человека небывалой властью над силами природы, он поставил его в небывало строгую зависимость от природных закономерностей, сократил расстояние между наукой и производством, мышлением и практикой, все отчетливее выявляя неделимость мира, единство природы и человека.
Природа всегда была для человека не только источником средств к существованию, но и университетом. В поте лица своего осваивал он ее законы и одновременно познавал самого себя, все больше становился человеком.
И вот теперь стоит он на пороге вселенной. С трепетом и надеждой всматривается в бесконечно далекие миры. Что ждет его там, за пределами матери-земли?
Его разум — наука — говорит ему, что жизнь во вселенной — необычайная редкость. Подсчитано, что на миллион звезд лишь одна может быть окружена планетами, где возможны условия для жизни.
И с новым чувством оглядывает человек с этой высоты свою сине-зеленую колыбель с ее полями и океанами, травами и деревьями, рыбами, птицами и животными…
Я снова вижу, как обработчики, не понимая, насколько отвратительна эта забава, носятся с отрубленной головой зубатки на канате, как Серов, которому я обязан жизнью, водит по палубе морскую лисицу. И мне почему-то хочется рядом с портретами великих испытателей природы — Дарвина и Павлова, Пастера и Сеченова — повесить в матросской столовой цветные изображения бессловесных рыб с описанием их биологических особенностей и образа жизни, наподобие тех, что я видел в атласе у технолога… И на память приходят удивительные в своей человеческой нежности строки русского поэта, чьим именем назван наш траулер:
Разве наука и поэзия, каждая на своем языке, не говорят об одном и том же?
Королевский прыщик
— Привет начальству!
В рубку, опираясь на палку и волоча ногу, входит второй механик Слава Караваев. Огромного роста, с хитроватым круглым лицом, он похож на киноактера Андреева.
Доктор велел ему лежать. Но уже на вторые сутки Караваев на руках спустился по крутому трапу в машину и заступил на вахту. В ответ на наши расспросы он деловито спускает штаны, предоставляя нам возможность полюбоваться черным кровоподтеком на внутренней стороне бедра.
— Ладно, у меня два пацана, а то и вовсе мог бы без наследников остаться.
И, весело сверкая глазами, Караваев во всех подробностях разыгрывает перед нами сцену взрыва. Чувствуется, что делает он это не впервой, но каждый раз заново переживает свою удачу, — шутка ли, отделаться ушибом!
— Вот, положим, компрессор, — он хлопает рукой по компасу, — а вот, — он тянет за рукав акустика, — стоит Уколов. Вижу, он меня подзывает: что-то неладно, мол, со всасыванием. Поглядели, послушали — вроде порядок. Но решили на всякий случай остановить, разобраться… Только я сделал шаг, тут и ухнуло — кожух на куски. Один вот у меня между ног пролетел, а самый большой угодил в Уколова. Не повернись он правым боком, был бы готов. Доктор говорит, от такого удара сердце могло остановиться…
— Ну, а сейчас он как? Ты его видел?
— Нет, не пускают. Но говорят, плохо…
— Что вы, Караваев, панику наводите! — появляясь на штурманской рубке, прерывает его Машенин. — Был я у него. Самочувствие хорошее. Температура нормальная.
После вахты я захожу к доктору.
— Вот! Читайте! — говорит он вместо приветствия, протягивая мне лист бумаги.
Читаю: «Кровоизлияние в правое легкое, перелом двух ребер, сотрясение мозга… неизбежно ухудшение… вторично настаиваю на срочной эвакуации…»
— Но я только что слышал от Машенина, что Уколов хорошо себя чувствует…
— И вы туда же! — взвивается доктор. — Да что они понимают?! Кто, в конце концов, здесь врач — я или Машенин?.. Я буду требовать заседания судового комитета…
— Погодите, Яков Григорьевич! Давайте по порядку…
— Да вы понимаете, что дело идет о здоровье, а может, и о жизни человека! Двое суток даже с легким сотрясением мозга при такой качке…
— Вы капитану об этом говорили?
— А вы как думаете?! Капитан меня выслушал, как будто все понял… Но через час явились в изолятор Машенин с инспектором: как, мол, себя чувствуете, голубчик Уколов? «Порядок, — отвечает, — полный порядок!» Представьте себя в его положении, что бы вы ответили: «Ой! Караул! Умираю!»? Ведь он в самом деле не мальчик и прекрасно понимает, что, если судно погонят в порт, ребята ничего не заработают… Он их прямо спросил: «Рыбка-то как, пошла?!» Те соловьями залились: «Идет, мол, окунь, как никогда. Уловы великолепные!..» А Машенин: «Ну, как вас, голубчик, лечат? Укольчики?.. Сколько раз в день?.. В какое время?.. Порошочки?.. Так, значит, так!» И в записную книжечку… «Вот и отлично, — говорит инспектор. — А мы уже собрались в Канаду идти, — доктор советует сдать вас в больницу…» Вижу, больной в лице переменился. Ясное дело, кому охота валяться на больничной койке в чужом порту, без языка?! А уж если думают сдать, значит, дела его плохи… Еле я их выпроводил. «Как вы не понимаете, говорю, что подрывать веру во врача — значит губить больного?! Я вам запрещаю подобные разговоры!»