— Погоди, — остановил Нил. — Я сам скомандую. Средний вперед! Полный вперед…
Уже через несколько минут наш пароходик задрожал от напряжения, загрохотали шатуны, застукали гребные колеса, и наш пароходик рванулся вперед, как раненый зверь, он был истощен в борьбе за жизнь, лесной зверь, продравшийся сквозь колючий можжевельник, по пенным розовым волнам Иван-чая, среди папоротников и желтого зверобоя, через канавы и густо посаженные молодые елочки, буквально ползком, ползком к живительной воде Таруски, обшивка, конечно, облезла, переборки прогнили, сломались, днище все в пробоинах, ребра-шпангоуты от тяжелого запаленного дыхания раздулись, готовые лопнуть, но форштевень еще грозно разрезал воздух — потому что дикий зверь и есть наша надежда, наша несокрушимая мечта и гордость, да и верхняя палуба еще пока держалась… Нет, ничего, жизнь нам представлялась вполне возможной, даже роскошной, потому что никто и ничто не могли нам ничего указать, и наши сердца, чувствуя полное освобождение, открылись ровному грохоту коленчатого вала, и мы давно уже перестали обращать внимание на качку. Миша профессионально открывал очередную бутылку, а я, укрепив мольберт, попробовал опять заняться Лешкиным портретом…
— Скоро, ребята, Бриндизи, огни Бриндизи, — пробормотал Нил. Все устремились к иллюминаторам, и я тоже не выдержал, оставил мольберт… нет, несправедливо обвинять нас, что мы циферблат без стрелки. Впрочем, может, это и так. Но мы ищем эти стрелки — и прилипли жаркими от выпитого вина лицами к стеклам иллюминаторов. Глаза застилал пот…
На взгорке разноцветными пятнами красовались модные зады женщин, которые окучивали картошку, оттяпывали огурцы, помидоры или еще что-то необходимое… Я не видел их темных, испачканных землей натруженных рук. Никто из женщин не разогнулся, не посмотрел в нашу сторону, а для меня это было тоже необходимой частью будущего портрета, и те сосны за огородами, на самом верху, и непогасшее солнце, которое узорилось в зеленой хвое, запутало свои лучи, а над ними стремительные росчерки ласточек — все в дело, из всего сварю суп на холсте, и сквозь проступит лицо с бородкой, с виноватым взглядом…
Капитан крикнул невидимому рулевому:
— Лево 30, вправо не ходить, одерживай. — И повернулся к Леше:
— Пора, Алексей Петрович, бери гитару.
Но Леха показал на уши — мол, грохочет машина. И я-то понимал: даже не в том дело, а звуки еще не соединились в земной поклон, не проросли травой и цветами.
Из-под стола вылез Шурик со своей огромной, по-женски пышной, но очень неряшливой копной волос. Он сложился там, как перочинный ножик, с ночи или с утра, а теперь возник:
— Значит, я предлагаю всем купить дом на берегу, где-нибудь в Карелии или в Вологде. Собственно, в Карелии я уже присмотрел в заброшенной деревне, а рядом — непроходимые леса. Рублей за 100–150 можно сторговать. Предлагаю пустить шапку по кругу, срубим баню, каменку, а?.. Ну, подрядимся чего-нибудь делать: копать, возводить, а?..
— Как же Бриндизи? — Это Зина, она самая практичная из нас.
Шурик огляделся и, увидев англичанина, спросил с надеждой:
— Закурить не осталось?
Англичанин улыбнулся приветливо.
Нил продолжал вести корабль:
— Полкорпуса вправо, ну-ка, подверни еще немного, так держать.
— Нил, — сказал Годик. — А на кой ляд нам Бриндизи? Насколько я понимаю, это какой-то итальянский порт, и там нас встретит приличная гавань, приличная набережная, и, как саранча, на нас накинутся местные девочки, дыша нам в лицо ароматами, и на варварском языке будут зазывать: «Хелло, мальчики!», и, конечно же, там небо красное от тысячи тысяч светильников. Но разве это все для нас? Разве это тот тайный, наш душевный «paradiso»? Капитан, поверни в Вифлеем, в древний Вифлеем, туда стремится мое сердце.
Так Игорь-Годик проложил наш новый курс. И мы сразу приняли его слова, поверили:
— Вифлеем! Вифлеем!
Но в крике нашем было больше от лихости, чем от души.
— А я давно знал, — сказал гном Жорик, — предчувствовал, — и он потянулся к англичанину, который, казалось, внимательно слушал. — Тринкен быстрей. И давай стакан. Понимаешь, друг, мы плывем в Вифлеем.
— Лево 70, право 60, так держать, — уже командовал невидимому рулевому наш капитан. И в машину:
— Полный. Самый полный…
Раздался треск…
— Стоп! — крикнул Нил.
Машина заглохла, но кругом рушились переборки, железо…
— Впоролись, — завопил гном Жорик. — Спасайте женщин, детей и англичанина!
Зина кинулась к телефону, подняла трубку, произнесла тихо:
— Молчит. Как же там Витька? — И она посмотрела на нас жалостливо.
— Ребята, — заторопил Жорик. Он особенно стал суетлив, почувствовал, что может, наконец, капитанствовать, — соединимся в едином порыве, чтоб ничего не пропало в результате катастрофы. Ваше здоровье!
— Не поднимай волны, — приказал Нил.
— А я-то что? — обиделся гном. — Но вот как англичанин, как международная конвенция по сохранению вида…
Рушились — но вне нас, вокруг, — обшивка, переборки в днище, деревянные и железные настилы, обнажились шпангоуты, крепящие бимсы, а в пустоты врывались трава, мелкие белые цветы дудника, облепленного мухами, запахло полынью и особо ароматным, пряным ирным корнем, которым, как я помнил по детству, на троицу вместе с березовыми ветками украшали стены комнаты, и, конечно же, одуванчики, кусты малины, орешника, а вместе с ними предельная тишина… жизненная, бесконечно спокойная. Я уже не видел, а слышал, как скрипел в огородах коростель, а в соснах на угоре раздавался тонкий писк летучих мышей…
Стало быстро темнеть. И я зажег керосиновую лампу. Но тот момент, когда Лешка взял гитару, упустил.
Звуки падали в тишину, растворяясь в ней, хрипловатый голос Лешки сорвал печать — и наши души легко вошли в библейский сад. Все там было так, как и должно было быть извечно: огнегривый лев и вол, исполненный очей, и золотой орел небесный…
И Лешка шепнул: кто светел, тот и свят.
Мы молчали, мы еще долго молчали. Я подумал, что, может быть, мы уже приплыли в Вифлеем, и мне надо скорее писать, взять кисть и писать: другого времени уже не будет.
— Смотрите, песик! — крикнула Наташка. Мы увидели, как сквозь кусты к нам продралась белая в желтых пятнах длинноволосая собачонка с закрученным пушистым хвостиком.
— Табачка! Табачка! — зашепелявила Наташка, протягивая к ней руку.
— Пошли, — сказал Нил. — Здесь все, пошли.
Наши сборы заняли какую-нибудь минуту — взять стакан, Мишкину сумку с еще полными пузырями. Я задержался немного, укладывая этюдник, погасил лампу.
Когда мы пролезали сквозь пролом, я шел за Лешкой, которого обнимала Оля. Он оглянулся, сказал мне, а не Оле:
— Никакого ада нет. Адского неугасимого огня, мучений — Господь не позволит.
Вот кому я поверил.
Мы выбрались наружу. Было темновато, но все же на воле светлее, в небе нагустилась круглая, еще белая луна, похожая на кусочек оторвавшегося облачка.
Нет, мы не ушли далеко. Зина сказала — она хочет купаться, причем голой.
Вписываясь в ритмику дальнего берега, неба, прекрасно гляделась стройная высокая фигура Зинки. Она умело нырнула в воду — и вот уже в середине неширокой, по-деревенски гостеприимной Таруски послышался ее смех.
Оля не выдержала, разделась и медленно пошла в воду. У нее русалочьи волосы, и в моей затуманенной голове они переплелись с прибрежной осокой…
Я посмотрел на Лешку, казалось, он ничего не заметил — отложив гитару, он пересыпал в руках песок… Я подумал, что сейчас мне никто не помешает, и во мне еще звучали его слова: «кто светел, тот и свят…» Да, нет адского пламени, а есть извечный внутренний свет, проходящий сквозь человека в бесконечность…