— Ну, хватит, Боб! — решительно взяла меня за руку моя знакомая. — Как-нибудь в другой раз. В конце концов, это мой знакомый, а не твой. — Как она появилась тут, мы и не заметили, принимая роды. Увлекательное все-таки занятие.
Боб в смущении отложил свои зачуханные листки, надел очки и, бледнея, промямлил:
— А мы вот тут немножечко почитали… Нашли общий язык. Редко все-таки встретишь понимающего человека…
Понимающий человек хмыкнул и шумно высморкался в платок.
— Боб, мы пойдем немножечко посидим у тебя, ладно? Проводи нас, — сказала она и взяла меня за руку.
— Охотно, охотно, — заулыбался Боб, и мы вышли из его закутка: я уже задыхался от жары. Боб семенил возле нас — маленький, взъерошенный, неуютный, то и дело забегая то с ее, то с моей стороны вперед.
Мы нашли свободный столик и сели. Знакомка моя не церемонясь отправила Боба к себе, и мы остались вдвоем. Боб, съежившись, все оглядываясь на нас, проталкивался сквозь буйную молодую публику — вот растворился. Я тотчас забыл о нем.
— Хороший малый, но в больших дозах противопоказан, — сказала она. — Только в весьма гомеопатических.
— А кто он?
— Ну, не знаю. Как-то дежурит здесь. Мы с его женой знакомы. Он трое суток дома, одни здесь. Точно не знаю. Наблюдает за пожарной безопасностью чего-то.
— Так он пожарник?
— Что-то в этом роде. Но сам даже огнетушителем пользоваться не умеет — он признавался. Докладывает только через каждые два часа диспетчеру о том, что здесь все в порядке, по телефону. Народу-то вон сколько, сами видите. Мало ли что. Во Франции, слыхали, дансинг сгорел? Двести человек погибло. У него еще такое же кафе рядом. Но туда он почти не заглядывает.
— Да, позавидуешь. Времени у него, во всяком случае, хватает. Служба.
— О, хорошая, хорошая! — засмеялась она. — Он и в кино вот сюда ходит, напротив, когда наскучит. Бесплатно. А читает! Я ему говорю: «Боб, возьми меня к себе», — молчит. Деловой такой. Сюда, говорит, только по специальному разрешению устраиваются — и серьезно так, басом. Деловой. Врет, наверное. Но кто-то у него здесь действительно есть. Рука.
— А кто он вообще, чем занимается? Учится где-нибудь, что ли?
— На сценарном, во ВГИКе. Вообще учился во всех творческих вузах Москвы, даже в театральном, но говорит, что всегда хотел работать только в кино. Смешной. Он еще и во ВГИКе на другой факультет переходить собирается, вечный студент. Пока учится на научпопе, а хотел бы на художественном сценарном, и то у какого-то особенного мастера. Вот увидите, добьется. Он такой. Он и на телевидении подвизается. Передачу «Что? Где? Когда?» смотрите? Он там участвует.
— Буду смотреть теперь.
— Но — вредный. Читает свою ахинею всем подряд, по-моему, даже в транспорте, пассажирам. Меня тоже измучил: слышала уже все это сто сорок семь раз. Все не унимается. Так хоть бы писал, а то муслит эти листочки уже не один год: все варианты составляет. Бедненький, он вас тоже измучил — вон лоб-то блестит!
— Есть немножко, — усмехнулся я, вытирая лоб.
Мы помолчали. Я махнул официантке: «Обслуживать нас думаете?» Та подплыла, и я заказал мороженое и салат. Больше в меню ничего не было.
— Шампанское будете? — спросила официантка, остановив карандаш на бумаге.
— Так ведь уже десятый час! Вы же до девяти только отпускаете, — сказала моя знакомка.
— Найдем, — отрезала официантка. — Для хороших людей — почему не найти? Найдем. — И уплыла.
— Найдем… — проворчала моя дама. — За двойную цену. Но вы возьмите, возьмите! Вот увидите, не пожалеете!
— Возьмем. Для хорошего человека — почему не взять? Возьмем.
Она расхохоталась:
— А вы веселый. Я думала сначала — другой. Нет, правда.
— Я всякий. Для каждого свой. Кто каким меня закажет.
— А-а… Скажите, а вам не понравилось? Ну, что он читал?
— Боб, что ли? Да как вам сказать? Не очень. Очень смутно все, сбивчиво как-то. Все у него как-то основано на случайных, мимолетных связях слов. Несерьезно. Символика всякая… Я вообще не слишком всяким символам доверяю. Ну что бы, например, если природа была бы не женского рода, а мужского? Все рассыпалось бы. Не обязательно это все. А в общем — ничего, найдет и он своего поклонника. Все находят.
— Да, я так и думала… Жаль. Я тоже так считаю. Только вы точнее определили. Они все такие несчастные, горькие. Пишут, пишут. И никому это не нужно. Никому.
— Отчего же никому? Им нужно. Вот и пишут.
— Да, в общем-то, конечно, Боб, он бескорыстный. И упрямый. Ни за что ни слова никому не уступит, вы не смотрите, что он такой покладистый. А мог бы.
— Бог с ним. Тепло ему на свете. У меня такого занятия нет.
Принесли шампанское. Уже открытое, пенящееся, с лужей на подносе. Я разлил его по бокалам, и знакомка моя подняла свой бокал до глаз, разглядывая меня через стекло.
— Ну, за нас с вами? — хохотнула она. — Или как там у вас в таких случаях говорится? Давайте чокнемся!
Еще не зная имени этой женщины, кто она и откуда, я уже пью с ней, и это мне даже нравится. Было легко. Огромный темно-серый глаз со слипшимися ресницами разглядывал меня сквозь стекло. Я подвинул свой бокал к ее и выпил, она отставила свой на стол.
— Вдруг расхотелось. Грустно… — вздохнула она. — Хочется домой…
Я налил себе еще и выпил залпом. Не хватало пропадать добру. Или она ждала, что я буду ее уговаривать? В мои правила не входит.
— Такое все занудство, — с ненавистью сказала она. — И эта музыка, и эти люди, и это шампанское — все. Боб тоже хорош. Привел нас сюда и бросил. И вы. Отчего вы, собственно говоря, не спрашиваете, как меня зовут?
Я поперхнулся:
— Ядвига?
— Смейтесь, смейтесь.
— А уже можно? Я правду сказать, думал, что ваше имя мне не пригодится. Да и сейчас не уверен…
— Уже давно можно, давно! Еще в троллейбусе можно было — сразу после Пушкина. Ну, спрашивайте же!
— Хорошо, — серьезно сказал я, — вот сейчас прожуюсь и…
Я отложил вилку, проглотил, откашлялся и солидно пробасил:
— Как ваше имя, женщина?
— Саша, Сашенька, — с удовольствием, со вкусом сказала она. — Правда, мне очень идет это имя? Мне оно очень нравится.
— Просто потрясающе! Никогда бы не подумал!
— Мне его мальчишка какой-то с улицы дал — и одновременно какой-то мужик по телефону! Понятно? (Я покоробился от ее «мужика».)
— Не понял?
— Ну, мои предки всё спорили, как меня назвать, и в справочниках-то искали, и по всем знакомым-то звонили — так ни до чего и не договорились. Пока наконец отец не выбежал в отчаянии на улицу, а мать, рассердившись, не набрала номер первого же попавшегося по справочнику телефона — и меня нарекли там и там: Саша! Здорово, а? Причем, пока они бегали, я грохнулась с кровати на пол — я помню! — и молча выслушала над собою их приговор. Я помню! И как замечательно все совпало! Я буду счастливой, буду. Я верю!
Да, это было ее имя. И что-то в ней было от Алисы. Та же неуловимость, текучесть, призрачность характера — все понарошке и все всерьез. Все начинает и обрывает одновременно, искристость, радостность всей натуры. Только Алиса была, конечно, старше и в ней никогда почти не пробивался другой, глубокий, серьезный человек, в этой же девушке только за эти два часа он выглянул уже несколько раз; даже не выглянул — в ы л е з — угрюмо, расправляя плечи, насупившись, глядя на меня исподлобья. Можно сказать, что все веселье, приподнятость, эмоциональность были как-то ненарочито насильственны в ней, холодно-азартны, ее все время как бы смущал некий третий внутри нее — второй был безразличен. Я все время ощущал тайный, затаенный холод всего ее существа — глаз, голоса, движений, всего. Она все время как бы заставляла себя поверить в самое себя и никак не могла поверить.
Я разглядел ее, она замолкла (удивительно, когда вы оцениваете женщину, она всегда замолкает, старается молчать, как бы собирается всем своим существом, понимая всю ответственность момента, — она знает: ни словом, ни голосом, ни жестом тут не поможешь; она предоставляет говорить самой природе — человек молчит). Да, лет двадцать шесть, не больше. Нежная бледная кожа лица с близким румянцем под кожей, румянцем наготове (его нет и никогда не будет, но, кажется, он вот-вот высветится и проглянет с исподу, отчего лицо выглядит слегка матовым, бледно-розовым от ожидания этого близкого, но обманчивого румянца — как бы свеча под собственным светом). Волосы убраны под серо-голубую шапочку, натянутую до ушей; несколько пепельно-соломенных прядей все же выбилось спереди и с боков — вероятно, обесцвечены; светлый тонкошерстяной свитер обтягивает плотно шею и грудь; на груди — янтарная бляшка на цепочке; глаза, большие, серые, холодные, оставались огромны, даже когда она смеялась, — и не согревались смехом. Хищный высокий вырез ноздрей, большой красивый рот с тонкими губами. Длинный черно-красный в крупную продольную полосу шарф два раза обернут вокруг шеи — концы его также в черно-красную кисть. Она его не снимала, как и шапку. Но чего-то еще недоставало в ее облике — чего? Я не знал. Боюсь, что весь ее внешний облик как-то не соединялся еще с внутренним, не то чтобы не соответствовал ему, а именно не соединился с ним, они существовали еще как бы автономно, порознь. Но тонкая, неуловимая связь между ними все же была. Жесты теплы, пластичны, свободны (цвет их — глубокая голубизна; именно жест является выражением внутреннего человека), а подбородок — упрям, ноздри благородно высокомерны, глаза безлично, безотносительно безразличны (ибо даже безразличие бывает все-таки направленным); рот нервен, горяч, трепетен; голос живой, богат оттенками, слово певуче; но интонация, организующая слова, — искусственна, вычурна, выдуманна, книжна. Этакая смесь нарочитой инфантильности и естественной, необоримой детскости. Не то чтобы эта внешность не принадлежала ей, была чужая, не ее, нет: все было ее, и только ее, но как-то соединения, слияния с собственной личностью еще не наступило, все еще было как бы в становлении, в движении, внутренний человек еще не вполне овладел собою внешним, или — лучше — еще не освоил себя извне. Этот внутренний человек еще и сам не знал, какой он, и потому — колебание черт, игра свойств, призрачность, неуловимость; этот человек еще как бы сам раздумывал, не знал — какой он: мягкий или резкий, добрый или злой, и сомневался, и мучительно искал, боясь ошибиться, и нерешительно, спотыкаясь, решал и выбирал — но тут же отменял свой выбор. Редкий дар, затянувшаяся борьба. Обычно с этой борьбой бывает покончено к восемнадцати, с этого возраста уже обычно начинается обратная жизнь нашего образа, облика, лица — распад свойств и черт: установка характера — установка облика завершена. Не означает ли поэтому иссякновение нашего внешнего образа просто иссякновения нашей внутренней жизни? Не знаю, во всяком случае, каждый носит то лицо, которое он заслуживает.