— Разглядели? Взвесили? Истолковали? — толкнула она фужер и запахнула шарф.
— Простите?
— Растолковали меня, разложили по своим полочкам? На безменчике своем купеческом взвесили?
— Признаюсь, было немножечко, — вздохнул я, стараясь перевести все в шутку — она уже испепеляла меня взглядом.
— Предупреждаю: со мной это не пройдет. Лучше снимите и положите меня на место.
— О’кей.
Она резко повернулась и ушла, я поплелся за нею. Опять загремела музыка: бедный народ дожимал свое убогое веселье. Шампанское клубилось и лилось рекой; все курили, хотя это было запрещено. Скоро конец: ближние к выходу столики уже начали пустеть.
Мы оделись у Боба, она быстро накинула на себя свою шубку, схватила в руку поясок — и, не застегиваясь, вышла. Хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.
— Проводи меня! — услышал я ее голос из-за дверей — ко мне, во всяком случае, это не относилось.
Боб недоуменно пожал плечами, как бы извиняясь за свою знакомую: мол, кто их, этих женщин, разберет. Но потом с некоей даже гордостью сказал:
— Она всегда такая! — И, одеваясь на ходу, он заспешил вниз.
Я проводил его.
— Подожди, Роб, мы еще побеседуем! — крикнул он мне с лестницы — и исчез.
Я пошел в его конуру, оделся и посмотрел на часы: половина одиннадцатого. Ясно. К своей бабке я уже опоздал, ночевать негде. Можно, правда, остаться здесь, но перспектива ночного бдения меня не прельщала. Все равно не даст спать, да еще, не дай бог, начнет делиться своими научно-популярными замыслами. Нет, избави бог. Значит, на вокзал. Там, по крайней мере, никакой платы с меня за ночлег не возьмут.
Я вышел, захлопнув дверь. Как-нибудь к себе проберется сам. Публика уже разваливалась по частям. Я спустился в туалет и умылся. Я чувствовал себя ужасно разбитым. Внизу, под лестницей, еще толпились, курили, фарцевали, любили. Длинный, в прыщах и кожанке на молниях малый подошел ко мне с пачкой американских сигарет, презрительно, не глядя на меня, выстукал из коробки одну ногтем — я отказался.
— Колхоз, — процедил он, — с марихуаной. — Мой затрапезный вид его рассмешил.
Хоть с ЛСД, не интересует. Он откатился.
Какая-то девчонка наспех примеряла под лестницей джинсы, сверкая упругими ляжками, какой-то смущающийся симпатичный парень ее прикрывал. Кто демонстрировал газовую зажигалку с бледным пламенем в метр, кто гонконгскую шариковую ручку, японскую магнитную ленту. Меняли диски, какое-то иностранное шмотье, сигареты. Я напился воды (пополам с дымом), обмахнул газеткой ботинки — и вышел на улицу. Легко вздохнул. Огромная, сияющая морозными окнами Москва вздымалась надо мной.
Я дошел до Арбатской площади, вошел в метро и поехал к вокзалам. Портфель в руке, авоська через плечо, длинное декадентское пальто. Все. На сегодня приключений, кажется, достаточно. Меня бил озноб.
Я выбрал Ярославский. Все-таки мой, родной. Другой бы еще нужно было внутренне осваивать.
Народ на вокзале был, но и мест хватало тоже. Только что объявили посадку на какой-то поезд, и места спешно освобождались. Я один занял диван МПС. Как односпальную кровать, с видом на урну, полную апельсиновой кожуры.
Плечи ломило, глаза закрывались сами собою, ноги были сыры. Я расшнуровал ботинки (мои синие носки потемнели от сырости), набил в них газет, поставил их под диван и лег, нахлобучив на лицо шапку. Я поворочался. Нет, неудобно. От железного подлокотника дивана ломило затылок, ноги, как я ни поджимал их, мерзли. Тогда я достал из портфеля пластинку с Шопеном, подложил ее под голову и накрылся пальто. Сетка так и оставалась на привязи — чтоб не унесли. Сил ее снять у меня тоже не было.
Я уходил все более и более в небытие, подтягивая съезжающие ноги под пальто и согреваясь. Чувствовал во сне, как поднимается температура и сохнут на ногах мои носки. В ногах — портфель, ботинки — под диваном, в голове — температура, под головой — Шопен, тридцать три оборота, вальсы, Белла Давидович. Зачем я ее купил? Куда теперь от нее деваться? Гнутая, моно, один рубль двадцать пять копеек. Два обеда. Два похода в кино. Один рубль двадцать пять. Столько-то поездок в метро, делится без остатка. Один рубль… Сколько именно, я уже не мог сосчитать: голова все больше и больше наливалась тяжестью, я проваливался вниз головой в вату, знаменитая пианистка, превращенная моим спящим воображением в разменный автомат, выдавала и выдавала одну и ту же мелодию из своего чрева в ответ на бросаемые в нее монеты — вальс № 7, опус 64, тональность до диез минор — и пассажиры, выслушав его, с удовлетворением отправлялись к поездам, причем правом входа служило прослушивание этого начисто отсутствующего на пластинке вальса. Как будто его и в природе не существовало.
Я медленно, нехотя просыпался. Кто-то настойчиво теснил мои ноги, и я все больше и больше подбирал их под себя, но меня всюду доставали. Я открыл глаза. Пассажиры какие, что ли?
— А… — Глаза мои полезли на лоб (сонные — на сонный). — А…
Под мое пальто лезла, давясь от смеха, моя знакомка — укладывалась на диван валетом.
— Тсс… — приложила она палец к губам, разрываемая внутренним давлением смеха. — Давайте спать. А то нам не поздоровится. — Она заговорщицки кивнула куда-то за мою голову.
Я приподнялся на локте и посмотрел. От нас удалялась недовольная спина блюстителя.
— Тсс… Он хотел вас поднять под каким-то нелепым предлогом: ДИВАН НА ОДНОГО — СЛИШКОМ ЖИРНО, хотя мест-то, по-моему, достаточно. Я не дала. Сказала, что мы вместе тут спим, и он ушел. ВДВОЕМ МОЖНО, сказал он и ушел, да. Это ничего, что я тут, а? С вами? Что вы молчите? Согрейте же меня… так холодно… у меня так замерзли ноги… я так долго ждала, когда вы проснетесь… я так долго была одна… О, как у вас тут хорошо! Печка! — Она все бродила своей ногой под пальто, преследовала мои ноги, я их убегал, но она всюду доставала их, теплые, своей холодной, в ледяном чулке, ногой — и наконец властно поставила ее на меня:
— Грейте же. Грейте. О, как тепло! Как в раю!
Я смутился.
— Вообще-то это односпальная кровать, — сказал я. — Вдвоем мы здесь не поместимся.
Она весело расхохоталась, на весь зал и вдруг, спохватившись, зажала себе обеими руками рот:
— Тсс…
Ее раскрытые, тонкие, с замшевым вишневым исподом сапоги, безжизненно обникшие, как будто из них вынули душу, валялись рядом. На нас уже поглядывали с соседних диванов люди.
— Тихо, люди ведь… — пробормотал я, не зная, что сказать.
— О, как прекрасно вы смущаетесь! — перешла она на шепот. — Я так не могу. Как ваша авоська, где она? Жива? А, вижу! Прекрасная! Х-холодно! Язык примерз к зубам. Искала вас по всем вокзалам, пока нашла. Знала, что найду. Бррр! Промозглая, противная Москва! Противный март! Как у вас тут все-таки здорово!.. Красно! Багрово! Не бойтесь меня, ну же! Придвиньтесь!
Ну девица. В скромности ее не обвинят. Я тихонько, доверительно пожал своей ногой ее ногу — она как ужаленная выскочила из-под пальто и принялась, оглядываясь, обуваться.
— Нахал! — завизжала она. — Что вы себе позволяете! Вы что, с ума сошли?! Все вы одно и то же.
На соседнем диване недовольно зашевелились разбуженные. Она что, чокнутая?
— Тсс… — испуганно захлебнулась она, как бы испугавшись самой себя. — Тих-хонечко…
Ну и ну. Эта барышня уже стала мне надоедать. Я накрылся с головой и отвернулся к стенке. Я ее себе вообразил. Придумал. Даже с ковриком. С лебедями. Все. Больше я с этой девицей не связываюсь.
— Э-эй, бэйби! Вста-вать! — тормошила она меня. — Вы что, хотите, чтоб я добиралась домой одна? Не выйдет! — Она потащила с меня пальто и защекотала мне ногу. Я отлягнулся и что-то пробурчал.
— Все равно не дам вам спать, вставайте!
Я молчал. Идиотка. Или сходить и пожаловаться на нее милиционеру?
Она разревелась:
— Никому я не нужна, ни-ко-му! Всем нужно от нас только одно, только… — Сидела она в распущенных сапогах и плакала.
— Мне ничего от тебя не нужно.