Человек наконец успокаивается. Какое-то подобие улыбки на лице. Какое-то ощущение света. И он шире раскрывает грудь, глаза, уши — снимает их с предохранительной защелки (блуждающие блудливо руки успокаиваются тоже). И он открывает дверь (не ту, что обдала его зиянием, и не ту, в которой он растлял малолетних) — и он открывает дверь, снимает ее с предохранительной защелки. Широкий воздух полей врывается в узилище человека, и он радостно дышит ему навстречу.

Поезд замедляет ход. Первая обязательная остановка. Человек робко выглядывает из своей конуры и смотрит вдоль состава. И волосы его летят по ветру.

Волосы его летят по ветру, опять хлопочет на ветру галстук, опять какая-то немыслимая возня у поезда — у первого зарешеченного вагона с людьми. Все смешалось: люди, суета, четвероногие. Какие-то неясные крики пополам с угрожающим светом семафора, приветствия пополам с тоской разлуки. Никто из пассажиров не сошел на станции и даже не выглянул наружу. Только горстка заключенных проследовала на перрон. (Собаки отделяли чистых от нечистых.)

Человек отхлынул в узилище. Прильнув к запотевшему от страха стеклу. Поплыли мимо столбы, фонари, хмурые смазчики; проплыл желтый флажок с красным блином на голове. Проплыли ссаженные наземь заключенные, небольшая партия в десять — двенадцать человек (собаки мешали счету), — небольшая партия в десять — двенадцать человек — приветствия пополам с разлукой.

Отчаяние исказило лицо человека. Схватившись руками за голову, он принялся лихорадочно бегать по одиночке, прикусывая свои горестные вопли.

Что делать? Как быть дальше? Где спасение? В чем ошибка? Неужели они наконец проникнут сюда, и тогда… Нет, лучше об этом не думать. Весь ужас его незаконного положения представился ему.

Снова он бросился по карманам. Исследовал буквально каждую пядь (увы: беспощадность беспомощности языка, а не бессилие умолкающего ритма), исследовал буквально каждую пядь…

«Пядь» — в отношении кармана? Караул! Переполох в Институте Говяжьего языка, суматох в Академии Косноязычья!

Он исследовал буквально каждую  к в а д р а т н у ю  п я д ь  своего брючного кармана, презирая пуризм косноязыких.

Ополовинив надежду (только в отношении брюк, пиджак также не бескарманен), ополовинив надежду в отношении брюк, он принялся за второй карман — огромная, с красный мужской кулак дыра была извлечена на свет, и несмотря на то, что всякая надежда в отношении брюк была исчерпана, шансы человека увеличились ровно в четыре раза (число карманов пиджака, возможностей иных объемов он пока не учитывал).

Увы! увы-увы, сухая логика рационалиста. Но интуиция подсказывала ему, что шансы его упали на целый мужской кулак, и против этого кулака уже ничего не могли поделать ни чемоданчик, ни пиджак, ни его четыре кармана. Судьба играла на понижение. Проделки небесного маклера.

Он робко снял пиджак. Убить еле теплившуюся надежду. Повесил ее на какой-то импровизированный крючок. Отошел в угол… Не смел он убить ее вот так, сразу, — не то чтобы не смел, а не хотел: какой прок в убийстве младенца? Пусть дотянет хотя бы до совершеннолетия (ведь есть особенная сладость в убийстве взрослого: уже на бога посягновение, а не на человека; разум). Он вскормит его собственным молоком.

Вскормил. Какой огромный, розовощекий ребенок, упитанный, как Гаргантюа. Сколько он источает жизни! Неужели у человека поднимется рука?

Поднялась. С бледными, трясущимися руками человек пошел на собственное дитя и удушил его, извивающееся, на крючке.

Сгорбленный и опустошенный, он надел свой сгорбленный пиджак — сгорбленный, безденежный, безнадежный (увы, опять беспомощность языка, теперь беспомощность полисемии: ведь пиджак еще был и безнадежный).

Надев свой безнадежный, безнадежный пиджак, он спустился на самое дно своего отчаяния и рухнул на пол своей одиночки.

Тонкий запыленный луч света пробился к нему. Он открыл глаза. Черный хромоногий паук, вечный труженик, ткал свою бесконечную паутину. Они были друзьями. Вчера он чуть опять не упустил паука. Хромоножка заткал к вечеру все углы и недоуменно кружил по потолку в поисках работы. Наконец медленно, как бы озираясь, направился к окну, вздыхая от старости и заботы. Все могло повториться, как тогда, много лет назад, когда паук, закончив у него все свои дела, ушел в долгое тюремное путешествие, и прошли годы, прежде чем он возвратился опять. Если бы это повторилось, человек бы не вынес одиночества. Нет-нет, испугался он вчера, остановить его во что бы то ни стало, не дать ему уйти любой ценой, но паук шел по потолку слишком высоко, и окно, узкая вертикальная щель, было высоко тоже. И тогда человек бросился перед ползучей тварью на колени и стал заклинать ее остаться. Но паук, помедлив в нерешительности, пополз прочь. В приступе отчаяния человек сбросил свой тяжелый тюремный башмак и швырнул им в друга. Нет, он не хотел убить его, а только остановить, задержать, заставить его остаться здесь еще хотя бы на мгновение. Но он промахнулся, и башмак полетел в угол и сорвал паутину. И то ли паук услышал его мольбы, то ли захотел в последний раз проверить свою работу, а может быть, просто испугался стука, но он вернулся и, обнаружив пустой угол, принялся прясть снова. С тех пор они больше не разлучались. Теперь человек регулярно задает хромоножке работу, и пока тот заканчивает свой последний угол, первый уже опять ждет его пустым. Так продолжается уже много лет, и это самая сокровенная тайна человека. Больше тайн у него нет. И он надеялся, что о ней никогда не узнают. Ведь если узники проведают об этом, они обязательно пожалуются тюремному начальству, и справедливость будет восстановлена. Ибо паук принадлежит всем. Но вряд ли они даже догадываются об этом. Наверное, не числят больше паука в живых. Только бы не заметил надзиратель.

Он приподнялся на локте со своего жесткого тюремного ложа и повернулся к стене. Ломаные вереницы проведенных в тюрьме дней причудливо испещряли стену. Он строил из этих дней города, пристраивал предместья, прокладывал новые улицы и переулки. Наконец его творение приобрело законченный вид. Блестящая планировка. Чудо архитектуры. Кваренги и Корбюзье. В последнее время он был занят реконструкцией главного проспекта, но все время чувствовал, что ему не хватает дней, и потихоньку крал их у вечности. Он был уже в неоплатном долгу перед ней, но все еще продолжал этот бессмысленный заем. С утра, едва начинался день, он терпеливо выцарапывал очередную черточку, а вечером, на исходе дня, прибавлял еще одну, как бы совершенно забыв о прежней. Так накопился этот громадный долг. Рассчитывал ли он, что эти похищенные у вечности дни будут подарены ему в конце концов судьбой? Может быть, но, скорее, он понимал, что этим лишь приближает свой конец и предвосхищенное, вырванное у судьбы счастье лишь укорачивает его жизнь.

Он нехотя нацарапал на стене едва начавшийся день и встал. Он подошел к окну и, приподнявшись на цыпочках, положил подбородок на каменный подоконник (за тюремный, привинченный к полу табурет он больше не брался, хотя долго не мог привыкнуть к тому, что он привинчен к полу; поначалу это тяготило его больше всего, невозможность перемещать мебель по своему усмотрению (стол и кровать тоже были недвижны), эта изощренная попытка отнять у узника последнюю свободу огорчала его; но потом он понял, что тюремное начальство в своем бесконечном милосердии лишь понуждает его этим обратиться к себе и там обрести то, что он искал, и наконец он научился этому).

Он заглянул в окно. Узкий, перечеркнутый толстым железным прутом клочок неба представился ему. Если ему повезет, он увидит сегодня, как когда-то, в каком-то затерявшемся переулке уничтоженных дней, какую-нибудь парящую в небе птицу, или облако, или запущенный мальчишками змей. Если пойдет дождь, можно будет рассчитывать на молнию. Ее он видел довольно часто, почти на каждой улице своего громадного города. Но день сегодня был хмур, и рассчитывать на окошко не приходилось. В такие дни не бывает даже дождя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: