В глазах у меня стало темнеть. Я с трудом удерживался, чтобы не упасть, голова кружилась, ноги распухли, как колоды. Сердце билось неровно — то медленно, вот-вот остановится, то учащенно, словно чья-то рука резко встряхивала его. Наверное, у меня поднялась температура: во рту пересохло, по телу пробегал озноб, руки были мокрые от пота — я ощущал его на кончиках онемевших пальцев.
— Мне надоело в молчанку играть, — взвился он, пнув меня ногой в левую голень. — Ты злоупотребляешь моим терпением!
Я вскрикнул, скорчившись от боли.
— Ты условился о встрече со стариком? Отвечай же!
— Нет. Я ни с кем ни о чем не уславливался.
— Даю тебе две минуты на размышление. Меня ждет жена… В последний раз предупреждаю…
— Не стоит труда, — отрезал я.
— А по-моему, стоит, sale étranger![3] Твое мнение ничего не стоит. Ясно?! Хотите вы того или нет, но победим мы. На нашей стороне сила, за нас всё…
Должно быть, я струсил, потому что сказал:
— Политикой я не занимаюсь.
— И правильно делаешь. Так и надо… Так и должны вести себя иностранцы, А то, видишь ли, в маки́ подались. Особенно испанцы. Твои соотечественники.
— Я уже говорил, что я португалец, — возразил я гордо. — У Португалии нет ничего общего с Испанией. — На языке у меня вертелась другая фраза, но я поостерегся ее произнести. — Французы часто смешивают…
— Мы плохо знаем географию, не так ли? Все твердят одно и то же. Мы-то ее знаем. А вот всякий сброд, что к нам понаехал… Суют нос не в свое дело, а ведь только и умеют, что девчонок наших портить. Прозвали Париж гнездилищем порока, а самим и в голову не придет, что спокон веков со всего света стекаются сюда всякие кретины и развратники. Взять хоть тебя. Сколько подружек у тебя перебывало?
Я молчал. Это его разъярило, он бешено заорал, тыча кулаком мне в лицо. Несколько полицейских вбежали в комнату, словно крики его послужили сигналом, и стали избивать меня резиновыми дубинками; били по спине и ногам, потом куда попало, пока я не свалился без чувств.
Кажется, я не вскрикнул ни разу. Но из соседней комнаты доносились жалобные стоны. Или это кричал я? Сколько времени прошло, не знаю. Я очнулся, когда вода полилась мне прямо на голову. На меня направили струю из водопроводного крана, то ли чтобы смягчить боль, то ли чтоб ее усилить. Я не мог пошевелиться, тело казалось чужим, так оно распухло.
Открыв глаза, я увидел полицейского чиновника, который меня допрашивал. Он заговорил все тем же вкрадчивым голосом:
— Зачем ты вынуждаешь меня быть жестоким? И как раз сегодня. Ты ничего не хочешь сказать мне?
— До чего же неприятно здесь… Я и не представлял себе, что во Франции…
— Э! Не болтай чепухи, приятель! Это бредни либералов. Франция должна защищаться, когда на нее нападают.
— Но ведь Францию захватили немцы.
На сей раз ему пришлось промолчать. Руки у него дрожали, когда он зажигал сигарету. Спохватившись, он протянул мне портсигар. Я покачал головой.
— Вижу, ты пренебрегаешь моей дружбой. Ну, как знаешь.
Он снова направился к окну, а оттуда к той самой двери, откуда появились полицейские.
— Старик не выдержит наших допросов. Не думай, что все у нас такие добрые. Электрический ток или раскаленное железо в момент развязывают язык самым молчаливым. Надеюсь, ты об этом знаешь? А уж раз он заговорит, тебе несдобровать. Передадим твою карточку в гестапо, и пиши пропало.
Должно быть, что-то дрогнуло в моем лице, потому что он усмехнулся. С трудом приоткрыв набухшие веки, я посмотрел ему прямо в глаза.
— Ты отправишься на тот свет вместе со стариком и с другими товарищами. Неплохое слово «товарищ», а вы его испохабили. Ты, конечно, слышал о партиях смертников? Смерть прямо-таки романтическая…
Моя кажущаяся невозмутимость взорвала его. И он истерически завопил:
— Ты совсем обнаглел! Некогда мне с тобой канителиться! Отвечай, ты знаешь, что такое партии смертников? Отвечай, бандит!
Коварная любезность сменилась у него раздражением, как это всегда бывает у неудачливых сыщиков. Он злобно встряхнул меня, я ударился о стену.
— А вот будь на то моя воля, я бы и не подумал собирать вас всех скопом. Когда вы вместе, вы поете «Марсельезу» и горланите «Да здравствует Франция!». Франция, которую вы предаете каждый день и каждый час. Тут не мудрено и за храбреца сойти… Я бы перестрелял вас поодиночке.
Я прислонился к стене, ноги меня не держали. Заметив это, он подскочил ко мне и вытолкнул на середину комнаты.
— Или, может, ты предпочитаешь…. — Он снова усмехнулся, — …чтобы я дал прочесть старику твои показания, а тебя выпустил? Он не знает твоего почерка. Он сообщит на волю, а уж мы постараемся, чтобы его письмо дошло по назначению… Понимаешь? Твои дружки поверят, что ты их предал, и ты отправишься прямехонько в ад, они предателей не жалуют. Это тебе самому известно.
Такой оборот дела ужаснул меня больше, чем угрозы и побои. Но лицо мое было слишком изуродовано, оно походило на кровавую маску, и никакие чувства уже не могли на нем отразиться. Это меня спасло.
— Будешь ты говорить? — яростно взвизгнул он.
— Мне нечего сказать.
Когда меня втолкнули в этот мрак — его можно было измерить тремя шагами, — я упал ничком на мокрый цемент. Воля к жизни покинула меня. Наверное, смерть уже пришла за мной, чтобы навсегда унести из этого мира полицейских мундиров, ненависти и оскорблений. Старик не выдержит, он не сможет, у него не хватит сил, и они опять станут меня допрашивать. Кто такая Луиза? Нет, я никогда не назову имени Луизы. Уж ее-то имени я не назову…
Все тело распухло. Пол был залит водой, чтобы я не ложился. Ползком добрался я до противоположной стены, ощупал все вокруг, — не было ни кровати, ни стула. В ту минуту мне захотелось уснуть навсегда. Холод пронизывал до костей. Меня трясло, в голове помутилось.
Щелкнул дверной замок, — я вздрогнул. Снова за мной, снова на допрос? Или просто хотят попугать? Эта мысль привела меня в ярость, и усилием воли я заставил себя очнуться.
Я почувствовал, как страх заползает в сердце. Если я его не задушу, они, подлые зеленые гады, ползучие гады, восторжествуют и очернят мое имя. Имя… Да что это я, в самом деле? Пекусь о своем добром имени, точно чванный буржуа?! Ни родители, ни друзья никогда обо мне не узнают. Сколько лет я не был на родине?
Но не это было главным в тот момент. Что ответить, если на очной ставке старик меня выдаст? Нет, я не знаю этого человека. Не грешно ли его позорить, когда я сам не обратил внимания, как повязан шарф, сам оказался виновником — единственным виновником — своего ареста? Нет, борьба слишком жестока, чтобы миндальничать. А вдруг старик подумает, что я его предал? Вдруг он подумает, что я нарочно пренебрег этим предупреждением насчет шарфа? Вдруг решит, что я осведомитель полиции и гестапо, и сообщит об этом на волю? Поверят ли друзья? Поверит ли Луиза?
Должно быть, я закричал, потому что примчался надзиратель и кинулся ко мне, пытаясь поднять. Я не удержался на ногах и упал. Тогда он посадил меня, прислонив к стене.
— Долго не сиди… Лучше встань, если сможешь…
— А зачем?!
Тут я испугался, что он сообщит им о моем состоянии и они вернутся.
— Все в порядке, просто мне так больше нравится. Прохладнее. Я хочу прохладиться.
Он спросил:
— Тебе что-нибудь нужно?
— Мне?
— Ты кричал.
— Это я во сне. Что-нибудь приснилось.
Он расхохотался. Видимо, он был высокий и сильный, таким оглушительным показался мне его смех. Я поднял глаза, но и по сей день понятия не имею о его наружности. Взгляд охватывал небольшое пространство, и то, что попадало в поле зрения, было искажено.
— И чего ваш брат встревает в эту заваруху? Тебе-то какое дело, что у нас тут немцы хозяйничают? Ты же иностранец. Я вон француз, да и то помалкиваю! Соображать надо! — Он понизил голос. — А коли не в чем тебе признаться, держи язык за зубами. Брехать-то зачем?
3
Паршивый иностранец! (франц.).