Он пришел в горком комсомола на костылях не для блезиру, а еще не решаясь с ними расстаться, и его устроили на комбинат нормировщиком в мартеновский цех. Здесь, в славном пролетарском городе, было много молодых, здоровых ребят и мужчин в самом возрасте, потому что они варили сталь для армии, для страны, и страна в свою очередь дала им бронь, хотя и бумажную, но тоже достаточно прочную. Таких, как Дроздов, – раненых фронтовиков – было мало. Он прыгал по цеху сперва на костылях, потом ковылял с палочкой, на козырьке кепки болтались привинченные на трех винтах синие очки, и временами он, зачарованный, смотрел сквозь них на кипящую сталь, которая кипела буквально как вода в чайнике – пузырясь и бурля. Эта картина покорила его навсегда.
Его избрали в комсомольское бюро, он поступил в школу рабочей молодежи, а потом в институт – филиал был прямо при комбинате, – первый курс на заочный, как многие здесь, но после все же на дневной, – это тоже был шаг, на который следовало решиться.
И все это было нелегко, невозможно, невыносимо, – и прошибающие насквозь ветры, и недоедание, потому что, конечно, не хватало ему карточек, особенно после рабочих, и то, что общежитие далеко от института, и занятия, занятия, от которых распухала голова, – но ведь не мог же он все это бросить, иначе и затевать все это не стоило.
Были лекции, тяжелые, непонятные, он конспектировал все, он заставлял себя понять, подходил в перерыве к преподавателям, переспрашивал, были лабораторные и групповые задания, было много чертежей, – вообще, черчение у него пошло, он этим слегка и подрабатывал, еще на первом курсе он удивил преподавателя начерталки способностью к пространственному мышлению. А так он учился средне, в общем, хорошо, но не блистал.
Это был такой период его жизни, когда он отключил все лишнее и заставил себя интересоваться только учебой. Он не ходил на курсовые и институтские вечера, на самодеятельность, капустники и танцы, этот его жестокий период длился три года! Некоторые издевались, подтрунивали над его работоспособностью, теперь они не смеются, нет. Но и тогда его уважали все. Теперь кое-кто удивляется, как это он выдвинулся и достиг такого положения, сравнительно молодой, как это он сделал такую «карьеру», но те, кто знал его тогда (а таких много), не удивляются ничуть. «Ну, это был фанат, – говорят они, – с ним все законно!»
Учился он хорошо, но не выделялся особенно, и лишь когда началась практика, выяснилось, что он первый, настолько неожиданно здраво и логично связывал он все, чему учили, с самим делом, с производством, а для большинства это были отдельные разграниченные сферы. Ему, конечно, еще повезло, что он попал к старику Селиванову, тот ценил таких, как Дроздов, и после института взял Дроздова с собой на строительство комбината, в далекую жаркую страну, и многому он у старика научился, и вырос быстро – искусственно не сдерживали. В работе он многое перенял – в стиле, и внешне – в подтянутости, и внутренне – во взглядах. Всякое, конечно, бывало, но, в общем, упрекнуть себя особенно не в чем. Это тоже факт.
Три года он себе во всем отказывал, давно уже он живет иначе, но странное дело, до сих пор, внутри, в крови, в печенках, в самой его сути, главное ощущение: некогда, некогда, некогда!
Может, это немного смешно, но именно когда он жил, лишая себя всего, именно тогда он женился. Какой-то подлец даже сказал, что это, мол, чтобы не терять времени на дорогу – она жила рядом с институтом. Как он женился? Она была лаборанткой в химическом кабинете, налаживала им разные опыты, которые требуются по программе, в общем, лабораторные занятия, и все к ней: «Надя, помогите, пожалуйста. Надя, а как это? Надя, а что нужно сделать?» – и он, конечно, тоже с вопросами, только реже. Она хорошо работала – быстро, ловко. А он сразу подумал, что имя к ней не подходит. «Надя! Надя!» И еще она старше его на пять лет– а остальных и на семь и на восемь. Он там засиделся однажды, в кабинете, – опыт ставил, ерунда, реакция какая-то в реторте и химическое уравнение в тетрадке, – никого уже не было, и разговорился с ней. Она местная, уральская, родители здесь же, в городе, и брат младший, но уже женат и двое детишек у него, они все вместе живут, тесно, а ей комнатку дали, она одна. Работа ее удовлетворяет, вот она помогает студентам, уже доценты есть, которые тоже вот также пищали: «Надя, Надя…» Это ей приятно… А он? Он? Он, значит, так. С Севера. Мать померла, пацаном был, в школу еще не ходил. Отец женился скоро, уехал с новой женой куда-то на зимовку, деньги присылал, потом пропал перед войной. Жил Лешка у тетки. В армию забрали, ранило, сюда привезли, поступил в институт, пришел в химический кабинет, познакомился с лаборанткой Надей, она чай кипятила на плитке, он ее сахар брать ни за что не хотел, иногда забегал в химкабинет, хотя дел там у него не было, домой к ней стал заходить, а весною, прямо перед сессией, в самую горячую пору, они поженились. Она хорошая была, вот говорят о жене: помощница, не о каждой так скажешь, а о ней можно. Она все делала, чтобы помочь ему институт закончить как следует. Он как-то ей сказал, расчувствовавшись: «Давай-ка и ты в институт поступи. Теперь я тебе помогу. Знаешь – натаскаю!» – Она улыбнулась и покачала головой – это была не ее линия.
Когда старик Селиванов взял его на строительство, Надя поехала вместе с ним в далекую знойную неведомую страну, спокойно и решительно – как в сотый раз. Она работала там в конторе и, лишь когда пошла в декретный, бросила работу и вернулась в Союз. После появления Олега ее потребность, может быть, даже талант помогать кому-то теперь уже вполне удовлетворялись дома.
В общем, они неплохо жили, когда бывали вместе, их семейная жизнь была размеренна, налажена и ровна. Ее ласки и поцелуи были спокойны, как поцелуи сестры или матери. Что было в их жизни общее, объединяющее? Именно начало их жизни. И конечно, Олег. Как горько было Дроздову, что не налаживается настоящая близость между ним и сыном, что опять надо с ним расставаться, потому что там нет старших классов, – пусть теперь остается в Москве вместе с матерью, а то разболтался в интернате. Пусть лучше Дроздов будет один там, вдали, бритый, при галстуке (всетаки заграница), будет обливаться потом среди этих пальм, диковинных цветов и всяких колючек, задыхаться, а местные рабочие, которых он должен подготовить, будут, не показывая виду, вежливо удивляться его белым северным волосам.
4
Помахивая чемоданом, Дроздов прошел по длинному, скупо освещенному перрону. На миг колыхнувшаяся в нем (пока он доставал билет) наивная мужская мечта о том, что единственной попутчицей окажется красивая женщина, разумеется, не сбылась. В купе сидел молодой парень и слушал репортаж.
– Ну, что там? – спросил Дроздов без всякого интереса, поднимая полку и засовывая под нее чемодан.
– Один – ноль.
Дроздов повесил плащ и сел. Стекло снаружи было в крупных дождевых каплях, еще не удлиненных движением. Шелестела футбольная речь из репродуктора, потом она прервалась на полуслове, загремел марш, и бодрый поездной голос, наложенный на музыку, объявил отправление.
Вагон плавно тронулся с места, быстро набирая ход. Опять слабо донесся голос комментатора, но помехи были столь велики, что уже ничего нельзя было понять.
– Поле от электровоза мешает, – сказал парень. В их мягком вагоне было малолюдно, тихо, лишь гремели колеса скорого поезда, летящего в ночь, в дождь, в сторону его молодости. Вошла проводница:
– Постель брать будете? Парень от постели отказался.
«Из отпуска, – подумал Дроздов, – все оставил до копейки. Но зато в мягком».
– Что-то холодно здесь у вас, – сказал он проводнице, застилающей его полку.
– Холодно? – притворно удивилась она. – Что вы? Это у мужчин температура переменная, то их в жар кидает, то в холод…
Он засмеялся.
– Это вы точно подметили.
– А то как же. А у женщин, у тех температура более постоянная. Но вообще-то прохладно здесь. Вагон старый, довоенный, в щелях весь, а углю мало сейчас дают, еще не сезон. Ну на станции прихватишь гдень-то ведерочко, погреешь своих пассажиров…