Поезд мчался в ночь, на север, на север, все чаще стучали колеса на стыках, нахохлившиеся капли на стекле вытянулись в длинные прямые пунктиры.
Проходили по коридору люди, непроизвольно заглядывая в их раскрытую дверь.
– В ресторан пойдешь? – спросил парень. Дроздов внимательно посмотрел на него. Нет, он не дерзил, он просто не чувствовал разницы между ними. Таким хорошо, легко.
– Немного попозже, – ответил Дроздов спокойно.
– Я тоже тогда с вами, – согласился парень, переходя под взглядом Дроздова на «вы».
А поезд все летел и летел в ночь, и Дроздов прямо-таки физически ощущал, что он движется на север, как будто внутри него была магнитная стрелка.
Они тоже пошли через чутко вибрирующие вагоны, непроизвольно заглядывая в каждое открытое купе, добрались до ресторана и с трудом нашли себе место.
Дроздов взял меню, желая угостить своего соседа, но стали заказывать, и выяснилось, что деньги у того имеются.
– Коньяк есть? – спросил Дроздов.
– Коньяк оставлен только на восточном направлении.
– Ну, на восток из-за коньяка я не поеду. Его остроты официантку не интересовали. Всё пили только вино.
– Портвейн будешь? – спросил парень-сосед. – Нет. Я шампанского тогда уж возьму.
– В розлив не подается.
(А состав между тем идет, натянут до звона, летит в темноту.) – Давайте бутылку. Полусухое есть?
Поезд мчался в ночь, вагон мотало, за окнами ничего не было видно, кроме отражения оранжевых настольных ламп.
Дроздов пил шампанское («Что ж, подходящий напиток для торжественного случая»), ел яичницу и почти не слышал того, что говорил парень-сосед, – он умел выключаться, уходить в себя, отсутствовать, присутствуя, расслабляться, как бегун расслабляется посреди длинной дистанции и отдыхает, продолжая бежать, – здесь требуется настоящее мастерство, большой навык.
За соседним столиком сидели трое солдат, оживленные, совсем мальчики, пили красное вино, воротнички расстегнуты, – не каждый день такое бывает. И они были близки и понятны Дроздову.
Парень-сосед сказал снисходительно:
– Служба.
– Сам-то служил? – спросил Дроздов.
– А как же. Я в армию уже сходил. Я не как они, пехота, я в стройбате служил, то есть, значит, в инженерных войсках, мы кабель тянули. Я в мастерской работал, деньги получал. Все время в деревнях стояли, в городе ни разу не были, а майор у нас был хороший, выпивал даже с нами несколько раз.
– А! – сказал Дроздов. – Это, конечно.
Он опять отключился. И опять перед его глазами лежал горячий мартовский снег, и опять они шли в атаку, и опять Марусино доброе лицо склонялось над ним.
Они вернулись к себе, и Дроздов стал раздеваться. – Чего ж постель-то не взял? – спросил он парня.
– А зачем? – удивился тот. – И так мягко.
Он разулся, лег на спину, не снимая пиджака, ничем не укрываясь, и сразу же заснул, скрестив на груди руки.
А Дроздов не спал. Выпитое шампанское не опьянило, а лишь еще более возбудило его. Он давно не ездил поездом, на нижней полке, и теперь слушал, как под ним, совсем близко, плакал, стонал и выл металл. Вагон был старый, его то и дело охватывала дрожь, и он начинал тихонечко, жалобно дребезжать.
Дроздов лежал и смотрел на блестящее, мокрое снаружи стекло, за ним были ночь, темнота, дождь. А поезд все мчался и мчался.
И Дроздов вдруг, ни с того ни с сего, четко представил себе фосфоресцирующую воду тропических морей, огромную южную луну и белый теплоход под красным флагом. Он представил себе своих людей, которых так знал и ценил, – они чередой пошли перед его глазами, – он увидел мельтешенье порта, где теплоход станет под разгрузку, и все, и больше уже не будет покоя – лавина дел и хлопот обрушится на Дроздова, норовя сбить его с ног, накрыть с головой, потащить за собою, но он постарается удержаться, – ценой страшного напряжения сил и нервов. Он представил себе то пустынное место, где они поднимут печи, будьте уверены, обязательно поднимут, он представил себе все это и ужаснулся: «Что я, с ума сошел? Почему я здесь? Куда это я еду?…»
Словно при безумной фантастической пытке, его тянули в разные стороны – тот теплоход и этот поезд, убивая его, разрывая пополам его тело и душу.
А теплоход все шел и шел по стеклянной южной воде, а поезд все мчался и мчался в дождь, в ночь, на север.
И Дроздов не спал в ночном дребезжащем вагоне, все более удаляясь от зовущей и ожидающей его стройки, но вместе с тем приближаясь к ней во времени.
Много раз за ночь он засыпал и много раз просыпался. Уже давно стоял за окном белесый северный рассвет. Парень еще спал, скрестив руки на груди, – он ни разу не пошевелился. Дроздов оделся и вышел в коридор. Рядом с поездом, впритир, шла тень, с трубами на крышах вагонов, а чуть дальше от полотна сплошной шеренгой, и вдоль пути, и бесконечно уходя в глубину, тянулись хвойные северные леса. «А ведь все эти южные страны, – остро подумал Дроздов, – все эти пальмы и пески приемлемы и терпимы для меня лишь потому, что существуют леса, северные леса».
У самого полотна начиналось мелколесье, и среди него, на подступах к большому лесу, поднимались отдельные высоченные ели, а дальше, среди черноты елок струились редкие стволы берез, и все больше было золота осени. И вдруг возникали рябины, рябины, с яркими, щедрыми кистями ягод, а у многих краска ударила и в листву. Посадил их, что ли, кто-то вдоль пути, эти рябины?
Рассеивался туман, едва трепетал волглый воздух меж отсыревших сосен, и вдруг как по сердцу, серая, такая северная, холодная полоска воды.
В одном месте лес расступился, ненадолго открылся чистый холм с двумя соснами на вершине, а за ним целая панорама – избы, церквушечка на пригорке, опять серая вода, и опять лес, лес, лес. Этот холм так уверенно и горделиво господствовал над окрестностью, что Дроздову неожиданно вспомнились неизвестно откуда удивительные слова: престол природы.
По-прежнему стоял за летящим вагонным окном белесый рассвет, а теперь уже было ясно, что он длится здесь целый день.
Дроздов вышел на маленькой станции, прошелся вдоль состава. Было тепло. Бабы продавали бруснику и красную северную картошку, которую ведрами покупали проводницы. Перед вагоном выстроилось несколько бездомных железнодорожных собак, терпеливо и безропотно ожидающих подачки, и вчерашняя проводница засуетилась.
– Ах, вы, миленькие, я ведь про вас позабыла, сейчас принесу, – и объяснила Дроздову: – Знают меня. А на восточном направлении есть станция, там козы. Там этих коз многочисленные табуна, черные все от угля. К вагонам подходят. А здесь собаки…
На стенке деревянного станционного здания висел плакат: «Донор – лучший друг больного», за окном парикмахерской кого-то стригли, укутав до горла простыней, – а кругом стояла мягкая ровная тишина.
Вылез парень-сосед, подошел к газетному киоску: «Можно лотерейный билет без очереди купить?» Ему Не ответили.
Потом Дроздов опять стоял в коридоре, смотрел на голубые капустные поля, на серые дома северных поселков, крытые тесом или щепой. И опять лес, лес, лес…
А где-то сбоку, в вагоне, звучал давно не слышанный северный говорок: «На поезд не сести», «Всего не съести», и оживали в разговоре волшебные названия станций: Удима, Кизема, Урдома.
Вышел сосед, стал рядом.
– Скоро доедешь? – спросил Дроздов.
– В одиннадцать с мелочью. Жена встречать будет. По берегам рек и речек высились штабеля леса. Кабель-кран вынимал бревна из воды.
– Лесу пропадает много, – сказал парень, – не успевают выкатить, он вмерзает, весной уходит со льдом. Много уходит. Норвеги лесопильный плавзавод держат в Баренцевом на нашем аварийном лесе только, да и не один завод-то…
Потом парень сошел – его действительно встречала молодая женщина, – а Дроздов все стоял в коридоре, и снова за окном мелькали речки и запани на них, появлялись и уходили голые поселки с широкими улицами, нескончаемо тянулись леса, и в мелколесье, где больше встречалось лиственных пород, – чем дальше, тем заметнее выделялись пестрые краски осени.