Вечером, встретившись с Коробейниковой на улице — жили в одном микрорайоне, Лидочка хотела сделать вид, что не заметила Раду Ивановну, ее не покидало чувство какой-то неловкости и стыда, но Коробейникова сама шла к Лидочке.

— Все справочники перевернула, — рубанула она рукой воздух, — нигде нет разночтений, во всех справочниках так и написано: «Ритм перепелки!» Ну неужели светила могут ошибаться?! — довольно и победно рассмеялась Рада Ивановна. — А девочка эта действительно странная. Вообще там, Лидочка, комбинированный порок. Не каждый хирург согласится на такую операцию.

— Да-да, — поспешно согласилась Лидия Андреевна и, сославшись на неотложные дела, извинилась и быстро пошла.

Прошло много времени. Всякий раз, выслушивая тоны сердца больных, Лидия Андреевна неотступно помнила Анечку. Ей, молодому кардиологу, становилось страшно, когда слышалось: так-та-та, и она мучительно размышляла о том, как вернуть ритм так-так-так.

Она не решилась съездить в Анину деревню. Только спустя несколько лет, оказавшись с мужем в деревне у его родственников, она пошла с женщинами по ягоды.

Что-то знакомое донеслось до ее слуха из березового колка.

Прислушалась.

«Так-та-та, так-та-та…»

— Кто это кричит? — поспешно спросила она женщин.

— В колке-то? А перепел кричит. Сейчас и перепелка откликнется, запоет-залюбезничает.

Лидия Андреевна остановилась, замерла.

— Ну же, ну! — торопила она невидимую перепелку.

Но перепелка не откликалась.

«Так-та-та! Так-та-та!» — все тревожней кричал перепел.

ПОЕДИНОК

В поисках веника забрела я на базар. Морозы уж отступили, базар оживал, приноравливался, обновлял цены, вырабатывал тактику весеннего наступления на покупателя. Базар набирал форму!

Веников не было.

У самого выхода, на почерневшем длинном столе мое внимание привлекло что-то необычное, давно забытое, заставившее радостно толкнуться сердце: деревянные корытца!

Ни разу не видела их ни в магазине, ни на базаре. Бабушка все сетовала, что наше вовсе истончало, даже донышко просвечивало, если посмотреть его на солнце. И то! Сколько себя помнила, столько и корытце это жило со мной. Капусту, осердие на пирожки рубили в нем сечкой. А пельмени бабушка признавала лишь с мясом, изрубленным таким вот образом. Старухи в голос утверждали, что через мясорубку — «не тот скус». Мясорубки у нас вообще не было. Их просто в магазинах не продавали. Если кому-то и удавалось купить ее в далеком городе, то все равно ее для чего-то берегли. Висела она на видном месте. Ребятишек к ней тянуло, как теперь к магнитофону, однако старухи твердо стояли на своем — орудуй сечкой.

Добыть новое корытце нам с бабушкой не удалось, захирело это ремесло.

Корытце старое отжило вместе с бабушкой, а сечка вот осталась и кочевала вместе со мной. Она да еще старинная тарелка — вот и все мое наследство. Но мне достались самые лучшие, на мой взгляд, вещи. На тарелке при бабушке в праздничные дни томились ароматные шаньги, тарелка словно навечно впитала этот аромат, а при взгляде на сечку вспоминалась бабушкина рука — широкая, в коричневых пятнышках, с несгибающимся мизинцем (серпом в молодости повредила, и палец перестал сгибаться), мизинец глядел утычкой, но он не мешал бабушке, только когда она держала сечку, казалось, что она нарочно его так оттопырила, словно барыня на картинке.

…Корытцами торговал дед с окладистой рыжей бородой. На нем был почти новый черненый полушубок, ондатровая шапка. Аккуратный такой дедок. Но чего-то в нем недоставало, чтобы обратиться к нему, назвав дедушкой. Вот кистями мочальными рядом с ним торговал, тот дед: в подшитых пимах, латаных штанах и старущей шубе-борчатке, и шапчонка на нем так себе, с суконным верхом, да и лицо совсем по-стариковски не пробрито — кое-где, видно сослепу, остались выпрыски щетины.

Но моим вниманием целиком завладели корытца, белые, аккуратные, будто кучка ядреных отмытых груздей.

— Надо же! — восторгалась я. — Ну и молодец же вы! Ведь это какая ж посудина удобная! — Перед моим внутренним взором возникло старенькое корытце, заполненное студнем. — Как это здорово, что вы вспомнили такое старинное ремесло! — с энтузиазмом пела я. — А сколько просите-то?

Он назвал цену, никак не среагировав на мои восторги.

— Ну конечно, — захлебывалась я от радости. — Чего там пять рублей?! Этому цены нет. И продолжайте, ради бога, долбить эти корытца и всех научите.

Я была прямо-таки счастлива. Меня не смутило, что корытце несколько тяжеловато по сравнению с тем, которое было у нас. Новое же. На морозе затяжелело.

Уходя, я поймала взгляд того, что торговал мочальными кистями. Взгляд был не то жалкий, не то затравленный. «Ого! Завидует, — легко подумалось мне, — у него-то не берут, да и сколько же это надо продать кистей, чтоб сразу пятерку выручить».

— На морозе, девка, держи, может, до тепла и додержишь, — сказал мне вслед старичок в борчатке. Я не придала значения его словам. Дома я вволю полюбовалась покупкой. С волнением вспоминала бабушку, словно отчитывалась перед ней: вот купила, не думай, что забыла. Достала и сечку, в корытце положила, наметив в следующее воскресенье накормить домашних пельменями с рубленым мясом.

Вечером зашла ко мне соседка тетя Катя, пенсионерка и наша лифтерша. Зашла по телефону позвонить, слесаря вызвать.

— Тетя Катя, а я корытце купила, — похвалилась я и повела ее в кухню.

— У-у, дело-то забытое, — встрепенулась тетя Катя. Она ухватила было корытце одной рукой. — А че эко тяжело-то? — Понюхала зачем-то корытце. — Вынаглился, собака! — заворчала она сердито.

— Кто, тетя Катя.

— Да тот, кто его тебе всучил. Сколь отдала?

— Пять рэ.

— И не торговалась? Это ведь каки деньги за дерево-то!

— Чего торговаться? Обрадовалась. Ведь такая редкость!

— Эх ты, неразжева. Нарухал он тебе, поди, что чурбачок морил, морил в воде, сушил цельный год…

— Да нет, он вообще ничего не говорил. А я и не спрашивала.

— Вот до че забуженели люди. Видит, что девка обрадела, так на те, сдеру, небось у него и пятки-то загорелись от радости, что таку недотепу встрел.

— А чем оно, корыто, плохое? Все же столько трудился над ним человек. Так все аккуратно выдолблено, — сопротивлялась я.

— Ага, шибко баское, куды там! Мой тятя, помню, всех баб в деревне отоварил этим добром за четушку. А всего и сидения-то над ними было, что три вечера. Только тятины-то корытца легонькие выходили, потому что он с лета чурочки приглядал и уж из сухой березы ладил. А тут, гли-ко, из всего дерева сырого лажено. Жабрей в дыру-то такому мастеру!

Я готова была заплакать. Не из-за денег, не из-за того, что меня провели. Нет! Внутри что-то смялось, перекосило душу и заныло, будто туда паук пробрался и вмиг все обмотал липкой паутиной.

— Это че… Я лонись по осени натакалась на старичка — коноплем торговал. Ну чисто слюной изошла, как увидела. Жарено-то конопле како вкусно! Твоя-то бабка, должно, жаривала?

Я вяло мотнула головой.

— Ну вот, от жадности набрала десять стаканов. Полтинник стакан. Дороговато, думаю, да ведь робят, внуков, думаю, угощу, оне эдаково не пробовали. Че, девка, делать, ежели я теперя как пестерь дырявый. Обличье и говорье деревенское, а до того из деревни выдернуло, что никак комель не обрастат, все про деревню знаю и помню, а что с того толку? Никак не приноровлюсь жить в городе, с оглядом. В деревне, вишь, привыкли жить на виду. Если кто мухлюет, дак к тому только в крайности придешь, уж знашь, каку пакость может устряпать, сторожишься. А тут… Умалинят, что не разберешь, который врет, а который правду бает. Так подманерятся, так обают, что стыдно не поверить. Дак вот. Шишига тот с коноплем мне махорку продал. Дома только, как очки надела, разглядела. Ошушукать бы его, окаянного. А где взять? И как было не поверить? Я помню, как мы коноплё молотили, пылищи наглотаешься. Уваженье к этому труду поимела. А он, шишига, гли-ко че выробил! Ну, синички склевали коноплё, а табак остался…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: