Странное дело, вообще-то моя совесть довольно неугомонна, на ней до сих пор лежит тяжким грузом персик, сорванный мною в детстве с дерева соседского семейства Хайнал, а тут, став соучастником Андялки в целой серии преступлений, я примирился с этим на удивление легко. Мы обворовали господина Бенкоци и мадемуазель Бимбике Коня, мы нарушили тайну переписки и, наконец, мы совершили хищение.
При всем том я отправился домой с легким сердцем, подцепив букет за жгутик из осоки и весело им помахивая, что не вполне приличествовало моему возрасту. Я чувствовал, что паровой котел отлажен и как будто слышал в душе перестук романных шестеренок.
Но когда я завернул за угол, в перестук невидимых шестеренок ворвался резкий звон колокольчика. Навстречу мне шла Мари Малярша; по одну сторону от нее брел, цепляясь за юбку, Шати, по другую мыкался ягненок. На груди Мари красовался цветок куколя, накрахмаленная юбка хрустела. Уж не обрела ли она, часом, венца жизни?
— А мы вас поджидаем. — Она опалила меня сияющим взором. — Вот, нате, как на почту шли, обронили. А мы как раз подошли да и увидали.
Разумеется, она протягивала мне то самое, утерянное письмо, которое я выронил. И выронил довольно давно: на почту я отправился в половине двенадцатого, а теперь уже час.
— Так что же, вы меня все это время прождали?
— Ну да. Пойдем-ка, Шатика, поскорее, Тот, должно, оголодал совсем.
— Да как же так можно, милая? — Я укоризненно покачал головой.
— Чего уж там, ерунда, — любезно ответила Мари и внезапно потупила глаза. — А на курганчик-то вы теперича уж не ходите?
— Хожу, почему же. Когда успеваю. Сегодня вот не успел.
— Должно, дело какое было на почте? Ну да, там и у других господ дела каждый день. Ну прощевайте, с богом, пошли, Шатика.
Шатика-то, может, и пошел бы, да вот ягненок не желал трогаться с места. Пока мы беседовали, злодей подкрался ко мне сзади и объел добрую половину букета.
— Ах ты, проказник, — Мари покарала любителя цветов легким шлепком, похожим скорее на поглаживание.
Меня же все это отнюдь не забавляло, я испытывал острое желание пнуть шаловливого барашка как следует, но не избивать же, в самом деле, глупое животное?
Мне не хотелось демонстрировать остатки букета всему дому. Обойдя кругом, я забросил цветы в свое окошко, а потом вернулся обратно к двери.
— Ты? — удивился поп. — А я думал, ты работаешь у себя в комнате.
— Я отнес на почту письмо и побеседовал немного с мадемуазель Андялкой.
— А я беседовал о ней с девским бароном. Он тут недавно проскакал, какое-то у него дело к нотариусу, а потом, сказал, пойдет на почту за марками.
Скатертью дорожка, — рассмеялся я про себя. Вряд ли господин Бенкоци уже успел написать еще одно письмо, с которого можно было бы содрать марку. Ну а что, если совсем не марки интересуют господина барона? Ну и шут с ним! По мне — пускай крутят романы сколько влезет.
— Поверишь ли, дружище, иногда я думаю: а что, если Андялке повезет? Помнишь историю с Меранской графиней? Женился же на ней кайзеровский эрцгерцог, хоть она и была почтальоншей.
Не помню и помнить не хочу. Дряхлый эрцгерцог, которого Наполеон прогнал сквозь пять государств, капитулировал в приступе похоти перед дочкой остзейского почтмейстера, и поэтому Ангела Полинг теперь непременно должна стать девской баронессой? Неужто же против бациллы романтики не существует иммунитета?
Конечно, заткнуть уши я не мог, а потому был вынужден во время обеда выслушать историю Меранской графини от начала до конца. Бедный Фидель, он так радовался, что может наконец поведать мне из истории хоть что-то, чего я не знаю, — в результате мне пришлось сказать, что это и в самом деле очень интересно.
— Но откуда ты знаешь эту замечательную историю в таких подробностях, а, Фидель? Тоже вычитал в «Тысяче и одной ночи»?
— Это было в каком-то почтовом альманахе. Знаешь, с тех пор, как Андялке взбрело в голову стать почтальоншей, я почитываю специальную литературу.
На языке у меня вертелся вопрос: «значит, ежели, барышня станет баронессой, ты примешься за изучение дворянских альманахов, так, что ли, собрат мой, старый поэт?», но я проглотил язвительную шутку вместе с кофе и отправился работать. До вечера я успел сделать половину дневной нормы. Овцы, надо полагать, не любят «недотрог» (они остались нетронутыми), а вот романистам я их очень рекомендую. Стоило мне взглянуть на них, как я тут же ощущал прилив вдохновения. Стимулятором, по-видимому, являлся цвет, потому что запаха у них не было. Хотя вот зрелая паприка тоже веселого красного цвета, однако я что-то не помню, чтобы она пробуждала во мне вдохновение. Впрочем, оставим эти частности ботаникам-психологам, а сами поужинаем и отправимся на боковую.
Ужин прошел быстрее обычного, лорум тоже не состоялся. Нотариус принес известие, что доктор прийти не сможет: он у больного. Приемный сын Мари Малярши подхватил ветрянку, доктору пришлось пойти туда.
— Надо же, в докторе совесть заговорила, — удивился поп.
Угу. Я даже знаю почему.
— Погоди, я тебе кой-чего поинтереснее расскажу! — засмеялся нотариус. — Был у меня нынче девский барон по поводу арендных земель, из-за него я и в город не попал. Покончили мы с ним, и отправился он на почту марки покупать. Вдруг вижу, минут через пять скачет обратно, а сам злой, как собака. Андялка, дружище, не пустила его на почту, а сказала через окошко, ей, мол, очень жаль, но марки кончились, да и вообще, если кому нужно столько марок, сколько господину барону, так лучше всего поехать в город и купить их в большой лавке. Ну, как тебе все это, брудер[108]?
— И не говори! — Поп аж побледнел. — Не пойму я этого ребенка. До сих пор всегда была так любезна с бароном.
— А я вот понимаю. — Нотариус раскраснелся. — Андялка — девушка умная, незачем ей, чтоб на ее счет судачили из-за этого вертлявого молокососа. Ты согласен, любезный председатель?
— Бог его знает, — я выступил в роли лютеранина, — может, барышня и права, хоть я и не вижу в дружбе молодых ничего дурного.
Нотариус посмотрел на меня волком и вскоре распрощался. Я тоже пожал руку попу, все же успевшему влить в меня на прощание стаканчик «шлафтрунка»[109]. Глаза у него сияли.
— Что ты думаешь обо всем этом, Марци? По-моему, это просто лукавство.
— Ты о чем? Ах да, Меранская графиня! Может, и так, дружище, с них ведь станется, с девиц-то.
— Значит, и ты так считаешь? — поп требовал заверений. — Ну да, ты ведь помнишь, ты же сам как-никак был молод.
Мне по душе деревенское прямодушие, но бог его знает, может, и в нем нужно знать меру; тот, кто уже не мальчишка, совсем необязательно — столетний пророк. Я не толстяк и не развалина, лоб у меня в морщинах, но это — от размышлений; все зубы на месте, в очках не нуждаюсь, а седина куда красивее лысины. Что же касается усов, то они еще не седые, да и вообще я давно собираюсь их сбрить.
Тому, кто не испытал, ни за что не понять, скольких бессонных ночей стоит романисту внешность его героев. Проблема роста и толщины решается относительно просто. Филиппа Дербле[110] следует наделить стройной фигурой, а фигура царицы амазонок Пентесилеи — неподходящий образец для Ноэми[111]. Но вот с глазами, носами, ушами, губами, словом, с лицами вообще — прямо беда. Разумеется, если речь идет о добросовестном писателе. Ибо легкомысленный сочинитель не обращает на физиогномику внимания: как выйдет, так выйдет, ему-то что. Ему важно одно: герой-любовник, будь он взломщиком или председателем финансового комитета, должен выглядеть так, чтобы любая читательница, оставшись с глазу на глаз, мечтала броситься ему на шею. Кроме того, в расчете на случайного читателя-мужчину писателю приходится позаботиться и о том, чтобы можно было разглядеть лицо героини, ибо не родился еще тот писатель, даже среди самых больших идеалистов, который осмелился бы предложить мужской аудитории в качестве идеала рябую героиню, будь она хоть ангел во плоти. Допустимо не более одной оспинки, причем ловкий писатель сумеет так удачно поместить ее на кончике носа, что кое-кто увидит в этом своеобразное очарование.