— Вы ведь сами знаете — если меня сцапают, мне не сносить головы, — сказал он и принялся вслед за Мюллером сыпать именами и сроками.
Кое-кого из названных я знал. Например, Фрезе. Это был человек лет пятидесяти, с короткими мозолистыми пальцами и обвислой кожей на затылке, — похожий на ломовую лошадь с упрямым взглядом. Он пообещал задать мне трепку, когда я со своим котлом хотел пролезть впереди него в кухне. Роде — худощавый двадцатилетний парень с белокурыми волосами и красным лицом. Недавно я так долго и с таким благоговением смотрел на его рот, из которого торчала сигарета, что он отдал мне окурок. Эти двое, а также другие реально существовали. Захоти я, я мог бы каждого из них ткнуть пальцем б грудь; они бы, конечно, сказали: «Рехнулся ты, что ли?» Они состояли из плоти и крови, а не из бездушных букв, как имена осужденных, которые я часто видел в газетах и по которым скользил безучастным взглядом.
Над затихшими дюнами забрезжил слабый свет. Взошла луна, и мне пора было возвращаться. Я думал о Гроте. Когда он не спал, то сидел на своем чемодане и искусно вырезал из кости затейливые шахматные фигурки со звериными и человечьими головами. Говорил он мало и почти не привлекал к себе внимания, как, впрочем, и два скандинава, матросы, которые все дни напролет сидели в своем углу и ловили кусавших их блох. Гроте тоже все время что-то искал, правда не в своей одежде. Я не могу сказать, что именно он высматривал. Быть может, какое-нибудь новое, никем еще не замеченное лицо, скорее всего — модель для своих изделий.
Теперь, возвращаясь в барак в каком-то исступленном спокойствии, я вспоминал длинные руки Гроте, державшие блестящую фигурку, представлял себе, с каким благоговением, уставившись взглядом в стенку, гладил он свое детище — так прикасаются к хрупкому ребенку или к дорогому фарфору. Я часто смотрел на это с улыбкой. Улыбка относилась к самому Гроте. Теперь, когда я знал, что ему предстоит, меня пробирала дрожь. Чудесным рукам, умеющим придать своим творениям живое выражение и форму, суждено стать мертвыми костями. Ночь небытия спустится на чуть раскосые глаза, которые испытующе вглядываются в каждое лицо, стремясь прочесть то, что оно скрывает.
Прежде чем войти в барак, я оглянулся. Один из троих приближался размеренным шагом. За его спиной светился медный лик луны. Я проворно скользнул на свою циновку и вскоре услыхал тяжелое дыхание Гроте. Он ощупью пробирался к своему месту.
Немного спустя вернулись Ахим и Мюллер. В бараке наступила тишина.
В следующие ночи я еще не раз подслушивал беседы этих троих. И всякий раз, лежа плашмя на песке, стремясь уловить каждое слово, я проклинал свое любопытство, вносившее путаницу в мои мысли и лишавшее меня сна. Но, с другой стороны, подслушивая, я открывал для себя новый, неведомый мне мир — многообразный, полный неожиданностей, удивительный и манящий. Мир, в котором французский крестьянин ночью прокрадывается в дюны, чтобы через ограду перебросить немецким интернированным продукты и медикаменты. Мир, в котором француз получает задание вызволить из лагеря немцев, подвергающихся наибольшей опасности, — сыновей того народа, который попирал своим сапогом французские города и деревни. Мне этот мир казался перевернутым вверх ногами. Я узнал также, что подпольную лагерную организацию возглавляет Ахим, строгий судья, подвергающий каждого из своих людей тщательной проверке. Так же неумолимо распределял он продукты, которые приносил крестьянин. Они предназначались только больным и особо истощенным. И я получил свою долю, несмотря на то что эти люди должны были считать меня врагом.
С каким удовольствием я треснул бы его по морде! Он стоял, прислонившись к двери барака, маленький, с толстым животом и костлявой грудью.
— Свежая «Эндепанданс», всего трехдневной давности, — выкрикивал он не переставая.
Нам в лицо пахнуло дыханием внешнего мира: мы увидели аккуратно набранные буквы на грязном листке газетной бумаги. Газету он держал на голой груди, под расстегнутой рубашкой.
Полудюжине мужчин сразу приспичило выйти. Медленно шествовали они мимо обладателя газеты. Но ему была знакома подобная тактика, и он прикрыл газету рубашкой. Никто не подглядит у него ни буковки!
— Свежая «Эндепанданс», десять минут на троих — десять франков!
Мы не трогались с места. И так, и сяк пытался он навязать нам свою газету. Но мы продолжали сидеть и зло смотрели на этого типа, который хотел выманить у нас деньги.
Увидев, что все бесполезно, он применил испытанный трюк, спекульнув на любопытстве и страхе своих ближних. Втянув голову в плечи, он поворачивал свою хитрую физиономию то к одному, то к другому и выкрикивал:
— Взятие города… армией…
Откинув голову назад, он торжествующе посмотрел на нас.
Я взглянул на Ахима. Он сидел неподвижно, мрачно уставившись в песок. Какой город был взят, чьими войсками? Сколько времени оставалось еще в его распоряжении, чтобы спасти вверенных ему людей? Человек, который мог дать ответ на все эти вопросы, стоял у дверей, с невероятной быстротой водя языком по губам, по ничего не говорил. Его молчание должно было принести ему десять франков.
— Я дам вам пять франков, если вы назовете город и скажете, чья армия взяла его, — сказал Ахим.
Человек горестно всплеснул руками.
— Боже мой, — заскулил он, — за все, чем я рискую, вы предлагаете мне паршивые пять франков?
Он знал цену двум произнесенным словам и не уступал. В конце концов Ахим купил газету на десять минут, в течение которых ее имели право одновременно читать только три человека.
Я не читал, а внимательно разглядывал незнакомца. Он был еврей. Мне казалось, что этим-то и объясняется его поведение. Он старательно заносил в записную книжку свою прибыль. «Наверное, зашибает бешеные деньги», — подумалось мне. Я знал, что газета ему ничего не стоит: он стащил ее на офицерской кухне, где после обеда мыл посуду. Теперь, когда он стоял совсем близко от меня, я узнал его.
— Немецкие войска взяли Руан, — объявил Ахим, сложил газету и протянул ее владельцу.
— Десять минут еще не истекли, — возразил тот.
— Возьмите, — резко сказал Ахим, оглядывая присутствующих. — Вы будете очень любезны, если теперь отправитесь торговать в другое место.
— Честь имею! — бросил нам продавец газеты.
— Не вздумай прийти еще раз, проклятая акула! — крикнул Мюллер ему вслед.
В ярости расхаживали мы взад и вперед по бараку. Мы были злы, очень злы. Из-под ног у нас вздымалась пыль, и духота в бараке стала нестерпимой. «Ба, — сказал я себе, — нельзя же допустить, чтобы этот алчный субъект испортил мне сегодняшний день! Наши войска неуклонно продвигаются, и жизнь становится радостней».
Я опустился на колени возле своего чемодана. Имущество мое оскудело: большая часть вещей перекочевала за ограду. Оставшиеся пожитки я аккуратно сложил. Отправляясь в Германию, я надену хорошие брюки и светлую рубашку. Брать ли с собой консервную банку? Конечно — ведь никогда не знаешь, что может случиться. И, кроме того, — это память! «Вот из чего мне приходилось есть», — скажу я матери и Эрне. Их сочувствие уже сейчас согревало меня. Я освободил в чемодане место для банки.
Мюллер снял веревку и принялся расправлять белье, которое на ней сушилось. Оба матроса рылись в своих флотских мешках. В воздухе ощущалась какая-то тревога. Наши движения были торопливы и напряженны, как у людей, которые больше всего боятся опоздать. Мы обшарили каждый уголок, боясь что-нибудь позабыть. Мейер, парень с кривыми ногами кавалериста, извлек из-под своей циновки помятую фетровую шляпу. Он ее надел, и поля шляпы беспомощно повисли вниз. Мейер растерянно оглядел себя в осколок зеркала и со вздохом уселся на песок.
Я посмотрел в ту сторону, где сидел Гроте. Затуманенным взглядом слепца он уставился в потолок, держа в руках блестящую кость. Легкая дрожь пробегала по его чувствительным пальцам. Гроте взял нож и принялся резать. Как зачарованный, смотрел я на его нервные руки, умевшие придать осязаемую форму его чувствам. И они-то должны превратиться в мертвые кости!