Я пристал с расспросами к бабушке и имел успех: слова посыпались, как спелый тутовник — когда тряхнешь дерево…

— В войну это началось, — рассказывала бабушка. — Разве нашелся бы в ту пору дом, не повидавший горя?

А ей, этой Зумрад, можно сказать, повезло еще… Другие мужей, женихов провожают, а эта замуж выходит! Конечно, если б не война, не пошла бы такая красавица за Беспалого. Так ее Аманбая прозвали, еще с детства. Мальчишкой украл он у отца патрон от охотничьего ружья. Хотел посмотреть, взорвется или нет. Посмотрел… Глаза, благодарение богу, спасли ему, а вот двух пальцев на правой руке как не было… Беда, несчастье, а как пришла война, словно бы счастьем обернулось: все на фронте, а он дома, женщинами да подростками, вроде тебя, Сайд, командует…

Посты, должности занимает. И пошли разговоры, что нечист на руку Аманбай — Беспалый… Что колхозным добром, как своим, распоряжается… Дувал вокруг двора своего на один слой пахсы выше поднял: не заглядывайте, мол… Соседей в дом не пускает, сам — ни к кому. Да только в кишлаке знали, что нет в том доме недостатка ни в чем… И по Зумрад видно — ходит важно, на щеках румянец горит…

Правду и через сорок мешков видно. Пришел день — разобрались в аманбаевых делах те люди, которым следует в таких делах разбираться. Увезли в город, судили, срок дали. Зумрад еще пуще стала от людей прятаться. Ходит вся черная, молчит… А однажды весь кишлак разбудила воплями и причитаньями. Приезжал будто бы человек из города, сказал ей, что нет больше Аманбая — заболел и умер в тюрьме. Вещи будто бы его привез… Горе есть горе. Но скажи, Саиджан, разве человеку не легче, если он своим горем поделится? А эта — словно стеной отгородилась от людей. Жила, ни с кем не знаясь, родных — и то отвадила от своего дома.

Прожила так несколько лет, стала вдруг проситься у председателя, чтоб отпустил ее в город. Какую-то важную причину выдумала. Председатель был душевный человек: хоть и не лишними были в те трудные годы рабочие руки, отпустил он Зумрад. И — словно в колодец она провалилась. Ни слуху, ни весточки. Не писала даже родне. Прошло еще года полтора, вдруг снова объявилась Зумрад в нашем Гальвасае. И не одна, с девочкой — Сайерой звала ее. Сироту, мол, взяла на воспитание, чтоб не довелось доживать свои годы в одиночестве. Ребенок — святое дело. Разве мы все без сердца? Стали снова ходить к ней, кто — с гостинцем, кто — с советом. Никого она не привечала, гостинцы брала словно камень ей приносили, а не свежий, на бараньем сале, патыр! А если начнешь расспрашивать, как в городе ей жилось, да как приемная дочка растет-привыкает, она губы сожмет — словно щель в копилке, глаза полыхают, как у дикого кота — сабончи… И ни словечка!

Попросилась она у председателя — пасеку взять, там и жить стала. Уж когда-когда увидишь ее в магазине или в правлении! Однако от чужих глаз ничего не скроется. Стала подрастать ее приемная дочка, стали примечать люди: у нее одно лицо с Зумрад! Те же глаза и брови… Ну, ответь, Сайд, зачем ей было врать? Скажи она все как есть: вышла, мол, в городе замуж, не заладилась жизнь, пришлось вернуться в родные края, одной воспитывать дочку… Кто бы ее осудил? Кто бы не пожалел ее, если б к людям с открытым сердцем пришла? Так нет! Еще выше нос задрала, ходит, словно жердь проглотила… Сайеру свою, когда время пришло, не отдала в галъвасайскую школу — в район отвезла, в интернат. От кривой палки и тень кривая! Приезжает девчонка на лето — так же, как мать, сторонится людей. Подруг у нее нет…

И вдруг, бросив поварешку, бабушка выпрямилась и воскликнула так громко, чтоб слышно было в доме:

— А дед твой сердобольный меня во всем винит… Да я, если хочешь знать…

Тут она запнулась, притихла и опять начала помешивать давно готовую шурпу. Подняла на меня затуманенный печалью взгляд:

— Как приехал ты, Сайд, хотела я загладить все старое. Мы-то ближе всех к ее дому… Сходила, позвала в гости, радость, говорю, у нас… «Так ведь у вас!» — сказала, словно отрубила. И на привет твой, сам говоришь, ответить не пожелала. Ты-то чем виноват перед ней, ягненочек мой?

История, рассказанная бабушкой, тяжестью легла мне на сердце. Я все думал: велика ли вина этой женщины? Может, в чем виновны и односельчане? Как это вообще получается, что люди не могут понять друг друга?

Меня так и подмывало вмешаться в это дело и разрушить, наконец, стену отчуждения между одинокой женщиной и людьми Гальвасая. Только как этого добиться?

Видя внука хмурым и озабоченным, дедушка попытался развлечь меня по-своему. Притащил и стал показывать образчики меда:

— Вот, погляди, этот, белый, тверд и маслится, как баранье сало. А этот — прозрачней, чем вода. И еще посмотри — этот так густ, что не льется, а переплывает из банки на блюдце. А этот, темно-коричневый, видом похож на патоку, а вкус у него особенный, с легкой горчинкой.

Я рассеянно пробовал мед, похваливал — и невпопад спросил:

— А нет ли у вас камней, дедушка? Хоть бы один красивый камешек привезти на память об этих горах!

Брови старика поднялись недоуменно — морщины на лбу от этого выстроились в виде журавлиного клина.

— Камней? — переспросил он. И заулыбался, припомнив: — Есть, есть у меня камень! Я храню его потому, что он походит на окаменелый мед…

Несколько минут суетливых поисков — и вот лежит передо мной хрупкая на вид, но такая крепкая, каменная веточка — стебель с единственным листом, соперничающим своей светящейся желтизной с цветом меда, пронизанного солнцем.

Моих знаний по геологии, почерпнутых в основном из популярных книжек академика Ферсмана, хватило, чтобы понять: если это не драгоценный, то во всяком случае примечательный поделочный камень. Откуда он у деда?

Довольный произведенным впечатлением, Муйдин-бобо хитро улыбался.

— Откуда ветка, говоришь? Из каменного сада царя Шаддода… Не слыхал? Так послушай: вот что рассказывают старые люди…

Жестокий царь Шаддод ехал на охоту. На пути встретилось подворье бедняка. Не сворачивать же царю! Вслед за Шаддодом промчалась на горячих арабских конях его свита. Глянул хозяин: поле его вытоптано, деревья в саду поломаны. Разоренье! На крики и жалобы бедняги кто-то из свиты ответил ударом камчи…

Не везло в этот раз на охоте царю. Прицелился в газель, спустил стрелу. Чудеса! Стрела повернула в полете и убила любимую охотничью собаку повелителя.

Царя поразило недоброе знамение. Решил он искупить свои грехи богатым пожертвованием. Велел мастерам сотворить дивный сад, чтобы деревья в нем были золотые, а листья и цветы на них — из рубинов, бирюзы, сердолика… И сад этот он пожертвовал богу.

«Воистину царский дар! — возгласили шейхи. — Мы будем молиться за тебя, повелитель!» Но едва они начали молитву, разверзлась земля и поглотила волшебный сад. Говорят, он и доныне красуется в подземной тьме… Говорят, смельчаки, что спускаются туда, приносят с собой: кто — золотую ветку, кто — сердоликовый цветок. Вот и моя веточка, должно быть, из сада Шаддода…

Дедушка замолк, поглядев на меня с видом лукавого превосходства. Я засыпал его вопросами — кто видел этот сад? Где?

— Кто ж его знает? По-разному говорят люди…

Больше я от дедушки ничего не выведал.

Сон бежал от меня, я вертелся, как мельничный жернов. Передумывал услышанное. А вдруг сказочное это подземелье существует на самом деле? Вдруг — где-то здесь, в горах?

А когда я, наконец, заснул, мне приснилось, что яблоня в дедовом саду стала каменной, ее рубиновые яблоки дождем сыплются на чорпаю, глухо стуча по доскам: туп-туп-туп…

Проснулся: в самом деле — стучат в нашу калитку. Сую ноги в сандалии, примяв задники, набрасываю дедушкин чапан, иду открывать, а глаза все еще косятся на чорпаю и словно бы видят в складках паласа яблоки-рубины, с кулак, поигрывающие алым светом в своей чернобагряной глубине — как те рубины, что в бабушкиных серьгах…

Открыл калитку — и сон слетел с меня разом, как листва с тутовника после первого мороза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: