— На это надежды мало, — отзывается кто-то из угла. — Для них на нашей земле нет ничего святого. Поставь самого бога — расстреляют.
— Что же это за бог, если его можно расстрелять? — усач обращается к тому, кто в углу.
— Теперь все можно! — донеслось оттуда.
— Будут ли бить по церкви или не будут, а она каменная, там безопаснее, чем в этой хибаре, — рассудительно говорит врач, выкручивая фитили в лампе.
Мария тем временем снимает с моей руки неумело намотанный ребятами бинт.
— Хорошая «царапина», — осуждающе смотрит, — еще бы на сантиметр ниже — и раздробило бы лучевую.
Я не знаю, что такое «лучевая», но догадываюсь, что это одна из костей, которых у меня, слава богу, пока что не меньше, чем у других людей. Потому спокойно замечаю:
— Однако она же целая!
— Да, целая, только рана очень загрязнена. — Плеснула на нее чем-то холодным — и так обожгло рану, что в зубах заломило. Но не дернул руку, не ойкнул.
«Выдержу, — подумал, — только бы сердце не лопнуло… Я все выдержу — и душевные муки, и телесные».
Подошел врач, осмотрел мою рану, потрогал ее твердыми и холодными пальцами.
— Сепсис… — то ли спросил у Марии, то ли подтвердил свою мысль и кивнул ей головой.
— Ложись вот здесь, — показывает она мне на топчан, — животом вниз и снимай штаны.
— Ты что, и вправду издеваться надумала?
Мария удивленно смотрит на меня.
— Что с тобой, Стародуб? Тебе нужно укол сделать. Понимаешь? Чтобы не было заражения крови…
— Никаких уколов мне не надо! Хватит. Уже наколола… Хватит надолго…
Она пожимает плечами, смущенно поглядывает на врача.
— Оголите ему спину, — говорит тот.
Мария поднимает на мне гимнастерку до плечей, касается теплой рукой моей шеи. Вздрагиваю, будто по телу пробегает ток.
— Все. — Врач убирает шприц и отходит к столу.
— А теперь иди в церковь, — говорит мне Мария.
— Богу молиться не собираюсь. В таком деле он мне не поможет…
Надев шинель, подпоясываюсь. Перед тем как открыть дверь, спрашиваю тихо, но сурово:
— О Грише Грищенко что-нибудь слышала?
Крутит головой:
— Нет.
— Времени на это не хватило! — бросаю с укором.
Уже на улице, хлюпая сапогами по грязи, немного успокаиваюсь.
— Ну что же, товарищ взводный, тебя в окопы сейчас не пошлют, рука на подвязке, — говорит мне комбат, когда я снова очутился на командном пункте. — Да и командовать некем, осталось у тебя одно отделение. Губа, думаю, сам справится. Но ты время от времени наведывайся туда, поглядывай. Пойдешь в штаб батальона с этим списком. На тебя возлагаются отныне и обязанности пээнша — помощника начальника штаба. Понял? Поможешь парторгу и Червякову-старшему подготовить материалы для награждения тех, кто отличился в бою. — Некоторое время молчит, просматривает списки. — Может, мы кого-то обошли или ошиблись — посмотрите, откорректируйте… К утру чтобы все было готово.
— Родина не забудет, не забыл бы командир, — улыбаюсь.
— Это я уже слышал. Бойцы говорят правду… Иди.
Пробираюсь в кромешной тьме. Над лесом то и дело взлетают ракеты. Но теперь они похожи на призрачно-бледные шары. И такой густой повалил туман, что сквозь него не пробивается свет.
«Плохо дело, — думаю. — В таком тумане противник может застать нас врасплох. А наших не густо, да и окопы еще не соединены между собой ходами сообщения».
В помещении штаба тихо. Возле телефонного ящика дремлет связист, прижав плечом трубку к уху. Другой — рядом, свернувшись калачиком на полу, спит. А над столом три склоненных силуэта: сероголовый писарь штаба — Червяков-старший, черноволосый парторг батальона лейтенант Белов и старшина Гаршин.
— Сидим над составлением строевой записки для штаба бригады, — объясняет Червяков, — да что-то не сходятся концы с концами. Не хватает двух человек. В лесу никто не остался из раненых?
— Будто бы никто, — пожимаю плечами. — Было приказано всех подобрать… Да разве же в таком пекле за всем углядишь…
— Ну что же, занесем в графу «пропали без вести», — снова басит Червяков и поправляет свои толстые, в металлической оправе очки.
Старшина Гаршин — невысокий, кругленький — побежал в штаб бригады с донесением. А мы начинаем заполнять наградные листы и скрипим перьями. Сначала указываем короткие данные, выписывая из ротной книги. А дальше — сложнее: «В бою под Ромашовкой на Тернопольщине…»
— Так не пойдет, — замечает Червяков-старший, поглядывая на мой лист, — нужно, хотя бы коротко, про обстановку. К примеру, так. — Читает: — «Моторизованный батальон автоматчиков танковой бригады на марше столкнулся с противником. Чтобы сохранить за собой инициативу, вынужден был навязать врагу встречный бой в лесу. Несмотря на количественный перевес противника — в пять-шесть раз, его выбили из леса и заставили отойти на исходный рубеж. В этом бою особую храбрость и отвагу проявил рядовой (сержант или офицер) такой-то. Он, пренебрегая смертельной опасностью, под шквальным огнем противника уничтожил четырех гитлеровцев и обеспечил таким образом продвижение своего отделения вперед, а потом — и своего подразделения. За проявленную храбрость и отвагу предлагаю наградить бойца (такого-то) орденом (обозначить каким) или медалью. Командир в/ч капитан Походько. Пятнадцатого марта тысяча девятьсот сорок четвертого года». Вот и все, — передохнул Червяков-старший.
«Как по маслу, — подумалось. — Видно, человек на этих реляциях зубы съел».
— Может, поменьше обозначать, кто сколько убил, — вмешивается в разговор Белов, — а ограничиться тем, что такой-то боец проявил храбрость, отвагу, непримиримость к врагу. Это полностью отвечает действительности.
— Полковник Барановский скажет, если он не уничтожил ни одного фрица, за что же его награждать? За то, что носит шинель? Так теперь полстраны в шинелях ходит… Ничего не выйдет. Он такие материалы сразу же возвращает. — Червяков трет указательными пальцами воспаленные от бессонницы веки, трет, не снимая очки. — Возвращает наградные даже на погибших, а уже о раненых или живых-здоровых и говорить нечего… Так что придется вписывать «уничтожил», и не одного, ибо это можно расценивать как случайность, а не меньше двух-трех гитлеровцев.
— Ну что же, — говорю, — если нужно, ничего не поделаешь…
Расстегиваю шинель, чтобы удобнее было писать, и в руки попадает газетка, которую дал сержант Бородин.
Разворачиваю. Сразу же попал на глаза рисунок: из-под черной «шапки» дота бьет пулемет. Пунктирные трассы пуль вонзаются в толстенное, как цистерна, бревно. Его толкают две (а не три) достаточно невыразительные фигуры.
— Такое бревно может раздавить не только пулемет, но и пушку, — замечает Белов, поглядывая на рисунок.
Под рисунком стихи: «Хоть крути, хоть верти, а от смерти не уйти». А заметка озаглавлена: «Побеждает храбрость и находчивость».
— На него легко было писать наградную, — басит Червяков. — Случай редкий. Недаром говорят: отвага мед пьет, а рассудительность — воду. Когда бы такое случилось при форсировании Днепра, звание Героя обеспечено. А здесь, в местной операции, пришлось ограничиться орденом Красного Знамени. Да и тот дадут ли?
— Я боюсь, что теперь ничего не дадут… — смотрю на парторга Белова. — Как вы думаете, эта заметка в газете поможет Чопику?
Тот отвечает не сразу. Он вообще достаточно рассудительный человек в свои тридцать, может, с небольшим хвостиком.
— Думаю, что да. — Немного помолчав, добавляет: — Но утешительного мало: за хорошее дело — честь и хвала, а за плохое — расплачивайся.
Я не имел намерения что-либо отрицать или утверждать. Мне известно, что и Белову, и комсоргу Спиваку хорошо попало за тот ужин от начальника политотдела бригады. Мол, воспитательная работа во второй роте не на должном уровне… Вообще-то начполитотдела гвардии подполковник Богомолов был для нас воплощением уравновешенности и спокойствия, в какой бы переплет ни попадала бригада. Казалось, он знает ее тайные резервы, о которых мы не подозревали, знает и поэтому уверен в успехе ее действий. Но, услышав о происшествии во взводе пулеметчиков, гневно отчитывал Белова и Спивака: