И ежегодные паломничества для них – во многом – как воскресные выезды за город для нас. И, конечно, это еще и нить, вдевающая их – поколенье за поколеньем – в ушко светлого нелинейного времени, из которого видно во все края".
Кончились листы в блокноте. Вышел купить другой. Ксения сидит на веранде кафе, пьет изумрудный стакан мяты. Лица срисовывает взглядом. Отвлеклась на шум: обезьяна тарабанит за собой куль с консервными банками, остановилась посреди улицы, чешет свою брюхогрудь – всю в сосках, орденоносную.
Откуда ж этот поддув пафосно провокативный? Не ко двору. Надо бы поунять. Пожестче и покороче фразу. И поциничней. Другое время.
"Другие дни".
Дивный блокнот. Бумага, как утренний свет над рекой. С искоркой. И слон на обложке – смеется. Закончим.
"Если бы я писал роман об Индии, я бы начал его с баньяна. Так называется дерево, похожее на наш платан. Тот баньян, который застит вид на Ганг из моего окна, зазеленел еще до рождества Христова. Под другим, по ту сторону реки, сидел Кришна.
Каждая из ветвей этого дерева живет своей траекторией, внятной лишь ей одной. Одни, отдаляясь от ствола, выгибаются и врастают в него вновь. Другие пронзают его насквозь. Третьи движутся к земле и уходят в нее, впиваясь в корень. Четвертые вяжут узлы вокруг пятых, рвущих на себе эти вериги в порыве к небу. Шестые растут под прямым углом к стволу, расширяясь, как иерихоновы трубы. Седьмые… И ни конца, ни начала этой космической тантре древесно-мебиусного вавилона. Индия. И таков же ее индуизм. Все – единое древо. Баньян.
И не столь важно, на какой ветке ты сидишь. В Ришикеше сидят, в основном, под деревом, в его сени.
Кто сидит? Это может быть баба. Или садху. Или свами. К дереву это прямого отношения не имеет. Все они, как правило, практикуют йогу. В здешних краях по преимуществу тантру (разумеется, не в нашем, зачастую вульгарном, понимании).
Баба – послушник духа, скиталец-аскет. Обычно он в красных одеждах, но в мутноватых, слегка приглушенных тонах.
Садху – тот же баба, но "чакрой" повыше. Садху уже может учить – не обязан, но может. Его цвет – просветленно оранжевый, чистый, сквозной.
Свами – белый, он может иметь школу, быть настоятелем ашрама, или жить в стороне – сам по себе.
Конечно, и баба может завернуться в белое (и это встречается довольно часто), но каждый скажет, чуть приглядевшись: ба, баба!
Другая энергия, шаг, взгляд.
Деньги и те, кто их делает, по-прежнему занимают низшую ступень общественного уважения. Высшую – по-прежнему – дух и те, кто его творит. Потому и нет недостатка в бесплатных клиниках и ашрамах, где любой – кто бы он ни был – получит и помощь, и кров, и харч.
Нищих – не меньше деревьев. Один – с надменной осанкой и в космах седых – подошел и, не глядя в лицо, а куда-то поверх и чуть вбок, как король, отчеканил:
– Пять рупий. На мыло. Я требую.
Лир! Я дал десять. Он взял не взглянув. Рот поджал, отошел.
За день до поездки к истоку Ганга я решил прогуляться в ближайшее ущелье в надежде увидеть дикого слона. У местных жителей бытует, как мне кажется, предубежденье, что лучше встретиться с тигром или с кем угодно, чем с этим роторным шагающим мирозданием.
Возвращался я, когда уже начало смеркаться. Слонов не было, хотя то и дело натыкался на еще не застывшие глыбы помета (мой ялтинский друг выкрадывал такие блины по ночам из местного цирка и унавоживал свой огород; одного слоновьевого сброса хватало на все его сотки).
Но видел: нежно-карего буйвола с болотными цаплями на спине, он лежал на топкой поляне, со скептичным безразличием пожевывая каучуковыми губами.
Еще: взбалмашного петуха, похожего на наших декоративных; он метался между деревьями взвинченными зигзагами с шипящим свистом, как бракованая петарда.
Потом: скользящий – как на веревке – воротничок мангуста.
И: олененок с фаюмскими глазами на лице и бежевой в белых ноликах сорочке – фланелевой.
И вся округа – в павлинах, самках, сидящих на ветвях, кричащих, как вакханки, вверх, заплющив очи. А герои, развернув хвосты, елозят грудью по земле под ними.
И, обернувшись: веер нефти в солнечном луче – последнем, смерклось.
Я был уже рядом с дорогой. Тропа вильнула, под ногами – павлиньи перья; справа в кусте, на весу, мерцало мертвое павлинье тело с текущей к земле шеей и маленькой литой головкой в короне.
Вынув фотоаппарат, я приблизился; вспышка – и что-то дернулось рядом с моей ступней. Я глянул вниз и обмер: двухметровый ящер, чуть улыбаясь, дышал мне в щиколотку, глядя снизу немигающим взглядом.
Городок встретил роеньем огней, ежевечерней толчеей речи, запахов, красок. Древесный старец в серебристых водорослях волос сидел у реки, привалившись к валуну, торчащему из песка, и что-то тихо вещал в микрофон, облокотившись на усилитель. Слушавшие его сидели по одному во тьме меж остывающими каменюгами.
У крайней к лесу харчевни уже собирались нищие и обезьяны. Они рассаживались амфитеатром: слева от двери – всегда – обезьяны, справа – люди. После закрытия хозяин вынесет им оставшуюся еду.
Самки волнуются, нервно перекидывая младенцев из одной руки в другую, не глядя; взгляд устремлен на дверь. Сутулый самец стоит чуть впереди, скрестив ладони у гениталий. Еда! Первые подходят люди, берут; обезьяны зорко вглядываются – кто и сколько. Если кто-нибудь взял лишнее, они поднимают визг, лай, скалят зубы, заламывают руки со сжатыми кулаками. И если тот замешкается вернуть излишек – срываются с места, окружают его и, вырвав еду из рук, теснят к лесу. И возвращаются, вытянув губы совочком и покачивая головами".
Первая порция была готова к отправке. Наутро я сходил на почту и, выслав, позвонил. Журнал, похоже, был на грани закрытия. Да, сказал редактор, до конца месяца, а дальше – никаких гарантий.
Повесив трубку, я неожиданно вздохнул свободней. По крайней мере – от обязательств.
На следующий день мы отправились в Гималаи к истоку Ганга.
Я не знал, что в ту зыбкую ночь перед вылетом в Индию между нами, кратко забывшимися во сне, легла смерть и, повернувшись лицом к
Ксении, назвала ее день: восьмой.
Это и был восьмой. Она нервничала. Все шло через пень-колоду. В джипе на девятерых я был семнадцатым, с краю. То есть сбоку от джипа, будто на яхте, откинувшись от борта. Дорога – на многих участках не шире колес – вилась серпантином над мглистыми пропастями. Повороты – градусов до трехсот. Машины, сближаясь вслепую, сигналят и, не сбавляя скорость, закладывают вираж и – доля секунды – удар? Нет, стоим. Между бамперами не протиснуть и пальца.
И начинается умонепостижимое – этот медленный танец разъезда двух джипов, где каждый – одним бортом прижался к скале, а другим – над обрывом. Шоферы – как богомолы – рука на руле, другая приподнята, согнута в локте. И не шелохнутся. Осанка. И смотрят: глаз в глаз. И
– неуловимо ресничные жесты друг другу. И – движутся. Но на дорогу не глядя. На слух!
От Ришикеша до истока около 250 км – день езды со сменой джипа в
Уттаркаши. Оттуда дорога еще круче. На рыночной площади, в этом адском вареве машин и людей, я на миг зазевался и, вскрикнув от боли, еще успел отскочить в сторону: белый "Амбассадор", тихо катившийся вниз без водителя, ткнулся задним бампером мне в колено.
Ксения настаивала на немедленном возвращеньи. Какие тропы, какие ледники с такой ногой, – нервничала она, глядя как-то вниз и в сторону от меня. Я пританцовывал, пытаясь отвлечь ее от позора.
Решили: если не трещина, не перелом, то – к истоку. Она промолчала.
Допотопный рентген был найден в картонном домике в конце узкой улочки, выходящей на пустырь. В течение получаса брешь в стене была залатана и недостающая дверь навешена. Рентген делал мальчик лет девяти на вид.
Ушиб.
Шоферы отказывались наотрез – на ночь глядя. Уговорил на 30 км по пути – до ущелья "Горячая весна".
Только когда он высадил нас и, развернувшись, исчез, мы поняли, почему он с такой легкостью согласился нас подбросить. До оазиса оставалось едва ли не столько же – но уже по взвившейся от земли дороге. А это селенье, точнее – гноящаяся корочка по сторонам от надреза дороги, так же звалось "Горячая весна".