У нас два окна – с видом на Ганг и на бочку. Первое – исполосовано зеленью вздымающегося к небу баньяна, чьи корни, оплетшие валуны, душат их на весу – там, далеко внизу, под окном, под нами.

На рассвете баба струятся между корней, как цветное кино в черно-белое и, в деликатной близи друг от друга рассаживаясь, отправляют нужду.

Эту долгую, сопоставимую лишь со свадьбой, церемонию любит наблюдать, во всех ее баснословных подробностях, Ксения: она пододвигает кресло к сетке в нашем колонном зале, садится и замирает; в одной руке у нее бинокль, в другой огурец, на коленях блокнот, ручка.

Не одна она смотрит. Еще – обезьяны, с ветвей свесив головы.

Рыжебородый мизантроп движется вдоль сетки и останавливается перед

Ксенией, вытянувшись во весь рост и раскинув руки. Смотрят. Она – улыбаясь, он – в сторону скалясь надменно.

Я выхожу, направляясь в меняльную лавку, по пути вспоминая, как в первые же часы в Ришикеше, пока Ксения прилегла с дороги, разметавшись в своей наготе под уже колышимой ветерком пагодой, я стоял в этой меняльной лавке в ожидании некоего курьера из банка, куда хозяин позвонил, узнав о сумме и долго покачивая головой, приговаривающей: "А, черт! Ах, черт!" Что оказалось а-ча – одна из аватар многоликого "да" индусов. Да, в котором и "ясно, понятно", и

"да, хорошо", и

"ну да" – и с вопросом и с восклицаньем.

Час спустя дверь распахнулась, на пороге стоял марсианин. На голове его горел дремучий венец с торчавшей во все стороны проволокой и бегущими по кругу разноцветными огнями. К груди он прижимал огромный клееночный пакет с деньгами, которые были торопливо высыпаны на витринное стекло. Еще с полчаса оба с самозабвенным упоением, как дети, выдирали друг у друга из рук этот шедевр и попеременно напяливали перед зеркалом на голову.

Наконец, вспомнив обо мне, все еще в возбуждении, вернулись к денежным пачкам. Горящий венец теперь был на хозяине.

Густые плотные пачки были проткнуты и схвачены двумя железными скобами каждая, и поверх еще стиснуты широкой бумажной лентой на суперцементном клею.

Они не рвали их – расщепляли – как древесину, вложив пальцы обеих ладоней внутрь и оттягивая в обе стороны на разрыв.

За свои триста евро я должен был получить килограмма полтора рупий – крупными купюрами. Как для меня – они решили изъять из этого листвяного кургана наиболее ветхие, то есть совсем истлевшие – до незримых. Невредимыми считались все, которые можно было без изнурительных усилий взять голой рукой.

И это их отношение не только к деньгам, но ко всему внешнему, преходящему – одежде, утвари, домам, машинам, дорогам, храмам.

Сокровенны душа, дух, внутренний космос. В их общении эта область – всегда – под покровом целомудрия и интима.

Не плоскость, а вертикаль. И именно это – вертикальное, духовное измерение определяет меру доверия общества к человеку. Вне этого опыта авторитет в Индии – будь то политика, бизнес, что угодно, – невозможен. Здесь стоит печка. Не гражданином, а Поэтом быть обязан.

Вертикаль определяет плоскость. Дух – материю.

Относительно последней. Возвращаясь, я купил рулончик туалетной бумаги. Стоил он – как обед на троих или бусы ручной работы. Похоже, они справляются без услуг этих серийных беби-ситоров.

"Мы, может, и беднее вас, но чище" – граффити на одной из руин Бенареса.

Ксения сидела с обиженно-заспанным лицом, свесив ноги с кровати.

– Ты… – сказала она, глядя на свои сомкнутые колени в шелковом крученом колечке трусиков. – Он стоял в проеме двери, которую ты оставил открытой, и смотрел на меня. Не знаю, как долго. Пока я спала.

– Кто?

– Тот, что сидит у большого кувшина.

Решили пройтись на ту сторону реки, пообедать. Выходим – и натыкаемся, как на складку воздуха, на нашу хозяйку – маленькую кроткую женщину неопределенного возраста, чуть склоненную над молитвенно сведенными ладонями – не к небу – к нам. Жест приветствия. Говорится при этом: "Намосты" или космосом чуть повыше:

"Хари Ом". И такой же ответ. С тем же полукивком ладоней и за ладонями тела – вперед, к тебе. Не ввысь и не вниз, и не за руку цапнуть. Качнуться – от сердца – к тебе.

В этой позе она и стояла, когда мы распахнули дверь. По-английски она не говорила, так что объяснялись мы на пальцах, а точнее сказать

– на шеях.

О, это неописуемое дуновенье головы индусов – чуть набок, с легкой, как бы чуть виноватой улыбкой и кратким, как у плюшевых мишек: "а" – голым, как воздух – без точки, без восклицания, без вопроса, – этим, из самых привычных обличий "да", говорящим: "ну да, и так быть может".

Так мы с нею и объяснялись, пока она нас записывала в амбарную книгу. "Муж и жена", – назвались мы, как нам советовали перед отъездом, и, указав друг на друг на друга, свели ладони.

– А, – кроткое дуновенье. И рукой помечает в воздухе рядок детей, нисходящий по росту, и глаза светают ее от улыбки.

– Двое пока, – говорю, как учили, и незаметно подмигиваю Ксении.

– А-чча, – теплое дуновенье.

За это небесное, пожалуй, лучшее в округе пристанище мы платили втридорога – буквально: то есть 3 евро в сутки за двоих. Деньги она с нас не взяла, покивала ладошкой в сторону неба: потом, мол, когда-нибудь.

– А, – ответили мы.

Три минуты ходьбы, и мы у моста. На обрыве – кафе: крыша без стен, каменная подпорная кладка от земли до пояса. Пиросманистая вывеска:

GERMAN BAKERY. Точка сборки бледнолицых. С пяток немцев и по одному, по два – прочие. Не туризм – не за этим едут. Но и, глядя на них, не за тем, о чем сказано в Ведах: переплыть реку жизни и взойти на Высокий Берег.

Особая категория. Русских нет. В основном – северная Европа.

Женщины – неоконченно-гобеленны, расслаблены по краям. Мужчины – с крупными, чуть растерянными головами и тоненьким птичьим перышком света, блуждающим по крови. Не все.

У каждого здесь свой путь, своя Встреча. И, чтобы эта встреча с

Индией произошла, нужно быть сродни ее воздуху – не тяжелее его и не легче. А это значит – перешагнуть свой ум, опыт, память, и не давать имен – оттеснить речь, открыть поры, высвободить внутреннюю акустику, то есть быть женщиной, не Адамом; быть, а не стать – чтобы ей, Жизни, было куда входить. И входить такой, по сравненью с которой наша – музей Жизни.

Потому и нелепа здесь мысль о памятниках культуры и прочих, так называемых, достопримечательностях. Как нелепы карты, путеводители, бинокли, камеры и блокноты. Жизнь. Живая. И вдруг чувствуешь это безудержное расширенье себя с обескураживающе не наводящим ужас отсутствием предела этому расширенью. Я есть Тот. И здесь, и там, и во всем. И всплывает догадка, мелькнувшая у Гераклита: наше сознанье

– вне нас.

Ширина моста – четыре спины. К сумеркам он пустеет, покачиваясь на ветру, легонько поддувающем с Гималаев, уже начиная с шести пополудни, и набирая всю свою протяжную мощь к полуночи, когда на мосту лишь мы с Ксенией, сидящие на дощатом настиле и вдавленные спинами в железную сетку.

Мост с гулом раскачивется в небе; ни берегов, ни огней. Рты наши сомкнуты и головы чуть опущены, чтобы не унесло. Шквальные объятья вожделенной прохлады приподнимают нас, пересчитывая ребра, и, потряхивая на весу, роняют из рук. Не ветер – дух. Оттуда. Дых Верховья.

Днем мост неузнаваем и неописуем – ни евклидовой, ни эйнштейновской геометрией. В каждой его точке, при названной ширине, умудряются протиснуться одновременно: горностаевый осел с золотыми зубами, впряженный в ржавую грохочущую ванну на колесах, груженную павлиньими отблесками колотого льда, и бескрайний угольный мешок быка с воспаленными, как у шахтера, очами; и между ними – цветной табунок паломников; и между ними – два мотоцикла, сцепившихся веслами табанящих ног; с одной стороны – пять, с другой – три и зажмуренный бойкий обрубок; и – по левому краю, у сетки: полуголая девочка – замерла, глядя на воду, – как пипетка с радужным пузырем головы.

И мы движемся в этом вязком потоке между тачками с арбузами, горками умытой лучащейся зелени, пряностями, вкрадчиво присевшими в зыбких кулечках, рулонами неистовых тканей, пузатыми кувшинами с водой – в мокрых красных сорочках подрагивающими на тележках, впряженных в жилистых босоногих рикш, многоярусными велосипедными кухнями, уже курящимися на ходу, и такими же курящимися от жары коровами, мутно заваливающимися поперек моста, черными длинноногими козами, ошеломленно глядящими сквозь сетку вниз на Ганг, перебрасывая во рту незримую папироску, белоснежными свами, протискивающимися меж ними, похлопывая их по худосочным крестцам, продавцами лубочной бижутерии, развешанной на поднятых над головами крестах, влажными вязанками тростника, уходящего по обе стороны вдаль от плеча – вот, двое их, идущих навстречу другу другу, поравнялись, беседуют, перегородив поток, и весь мост ждет. Минуту. А может, и час. Спокойно, без нетерпенья. Над ним в небе – как эквилибристы с разведенными руками


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: