По-моему, удивительно тонкий анекдот в его прямой антианекдотичности и обыденно-житейской бессодержательности. Единственным его хрупким содержанием является то, что он назначен быть анекдотом. Именно его назначение и инерция слушательского ожидания являются виртуальным содержанием.
Так все же возвращаясь к прямому предмету нашего обсуждения, как мы обозначим, квалифицируем третью часть? Знаете, как это ни может показаться странным, но на ум приходит — Критика. И объясню почему. В первых двух книгах (правда, как уже отмечалось, в разной степени и в различном смысле) установка на искренность высказывания и убедительную достоверность излагаемых фактов доминировала. При этом, думаю, не стоит оговаривать реальную жизненную достоверность героев и изложенных историй. Говорится исключительно об авторской интенции. Так сказать, о позе лица и интонационной установке. В третьей же книге мы почти сразу же сталкиваемся с откровенной демистификацией и почти декларативно чистой демонстрацией условности и литературно-жанровой конвенциональности письма. По инерции, заданной двумя предыдущими сочинениями и подобным материалом самой этой третьей книги, как бы идущим в русле с первыми двумя и даже вроде бы воспроизводящим аналогичные истории, излагаемые с той же как бы бесхитростной интонацией, поначалу, убаюканный, привычно катишься в колее заданного прочтения и восприятия. И тут, среди умилительности достоверных историй и трогательных (ну, не всегда уж таких и трогательных) героев вдруг натыкаешься на гротескно-буффонадное, почти наглое в своем откровенном издевательстве, повествование о городе Пизе и его знаменитой башне. Причем это на достаточно большом развернутом пространстве повествования, в противоречии с привычной краткостью предыдущих анекдотоподобных историй и напоминающее, скорее, длинные повествовательные куски второй книги, но без ее версификационных приемов и мифопоэтичности. То есть содержание и интонация — абсолютно новые в пределах Вашей вербальной деятельности (ну, может, немного отдаленно напоминающие нечто из Вашего визуального творчества). И потом уже не удивляет, а только подтверждает закравшееся подозрение о ложности начальных ожиданий вполне персонажно-инсценированный рассказ некоего искусствоведа, музейного работника, граничащий вообще с пародией в жанре, скажем, того же Зощенко или, скорее, Власа Дорошевича и сатириков того исторического времени. В том же стиле, но с сохранением более серьезного выражения лица написана как бы критическая статья по поводу Вашей же собственной изодеятельности. Потом и вовсе всё собирается в быстро проскакивающий пересказ всевозможных событий со всевозможными людьми, где каждая история укладывается просто одну в строчку. Естественно, при подобном пересказе сочинения я опускаю немалое количество отрывков, вполне вписывающихся в привычную Вашу манеру повествования. Но при подобном анализе они служат как бы неким контекстом, жизненно-информационным шумом, на фоне которого происходят новые значимые и значительные жесты. (Ну, многочисленные единицы этого текста обозваны шумом, опять-таки, только в модусе данного рассмотрения, а так-то они могут читаться и читаются как вполне самостоятельные, поскольку выполнены в привычной Вашей изящной и точной стилистической манере.) Под конец же, в разговоре с родственником, и вообще обнаруживается, что один из помянутых героев повествования — Александр — вовсе не существует. Просто выдуман автором. Вполне оправданно закрадывается подозрение и по поводу всех остальных персонажей, несмотря на как бы легитимацию их тем же самым родственником. А сам-то он — не фантом ли? Не подобное же изобретение издевающегося над нами или самого подпавшего под соблазн фантомопорождения автора? И это в принципе-то не зазорно, естественно, для обычного литературного повествования (fiction), но в пределах как бы биографически достоверного изложения событий представляется нонсенсом и жестом сознательного саморазоблачения. Вернее, разоблачения самого способа письма и наивного его восприятия в модусе “как бы на самом деле”. Так что же, в результате, достоверного остается, коли всё — выдумка? А выдумка и есть то, что достоверно. Что есть достоверного в литературе. (Не оговариваем всякие ограничивающие правила и закономерности, необходимые в данном случае, чтобы сия выдумка обрела реальность наряду с самой реальной реальностью и коммуницировала с ней в виде неких мерцательных переходов одного в другое.) Вот мы и пришли к литературе. Третья книга, наконец, объединившись с первыми двумя во взаимодополняющее и взаимокомментирующее единство, и объявляет всё это чистой, откровенной и самоосознающей литературой.
И под конец — еще немного. Не столько о конкретном тексте, а вообще об интенции, склонности, некоeй тяге к писанию вербальных текстов наряду с уже разработанной и мощной зоной изобразительного творчества, где Вы реализовали свои художнические и культурные амбиции. Заметим, что подобную склонность обрело достаточное количество практикующих и полностью удачливых и реализовавших себя художников. Думается, причиной тому некая специфика рутины нынешнего изобразительного искусства, беспримерно втянутого в рынок и гипертрофированную систему институционального функционирования. Среди трех основных посылов, месседжей художественного жеста и вообще любой творческой личности — себе, кругу друзей-соратников, обществу — в глобальной системе визуального искусства как-то выпал средний элемент: послание-обращение-общение с близким кругом соучастников и друзей. То есть исчезла интимность общения. И, надо заметить, именно круг близких единомышленников к тому же и есть то пространство, где возникает, развивается, оттачивается и доминирует институт нравственных правил и отношений (ну и, естественно, определенный специфический род амбиций, там наличествующий и только там реализующийся, не без этого). И все это, как мы видим, сохранилось в литературе (не принимая во внимание, естественно, зону и сферу деятельности, где порождаются бестселлеры и поп-герои, что в данном случае вполне схоже с описанным феноменом изо-институциональности — при всей стилистической и эстетической архаичности первой относительно второй). В той же зоне литературы, которая, вроде бы, по своей интеллектуальной насыщенности и культуро-критической направленности сходна с зоной изобразительного искусства, в которую мы вовлечены достаточно длительное время, сохранилась именно эта возможность прямого, милого, иногда и лукавого обращения к друзьям и обитателям своего близкого круга (ну, я не поминаю здесь той некой, счастливо свойственной литературе мобильности и естественности жеста, которая всегда в ней присутствовала к зависти прочих родов художественной активности).
А под конец и стишок, который можно выкинуть, опустить, коли он покажется… ну, в общем, покажется.
Если, скажем, Гриша Брускин
Искренне художник русский
Истинно и навсегда,
То тогда… а что тогда?
А тогда и есть
Гриша Брускин — русский художник.