Клеофон бросился в первый ряд этих насмешников. Его утонченные женственные нервы не выносили вида и запаха крови, и вместе с тем эта кровь, крики, шум, грубость и неожиданность ударов, говоривших о превратностях борьбы, привели его в состояние какой-то странной экзальтации. Никогда еще ему не приходилось переживать таких сильных ощущений. Его точно подхлестывали какие-то невидимые плети, которые возвращали ему мужественность.
Миррина и Евтихия стояли в толпе христиан в ожидании суда. Так как они были теперь единственные женщины среди обвиняемых, то они невольно жались одна к другой, изредка обмениваясь несколькими словами. Для Евтихии Миррина была христианкой, ей этого было достаточно. А Миррина, видя ее такой мужественной и твердой, прониклась к ней чисто детской доверчивостью.
Отец Евтихии Евдем следовал за дочерью. Будучи язычником, он хотел сам подтвердить это; он готов был принести клятву, что они ошиблись в отношении его дочери, готов был откупиться за ее легкомыслие, – потому что тут играло роль одно только легкомыслие с ее стороны! – заплатить самый высокий штраф без единого возражения.
Когда он услышал, что вызывают Евтихию, он выступил вперед, намереваясь говорить за нее:
– Она не христианка, господин! Она вовсе не христианка. Она поклоняется бессмертным богам. Вот посмотри, она сейчас принесет жертву, клянусь тебе!
Он взял руку Евтихии и, пытаясь насильно всунуть в нее несколько зерен курений, тащил ее к жертвеннику.
– Сделай же это, несчастная! Раз я тебя заставляю силой, это не считается…
Он держал ее за руку над пламенем, готовый сжечь эту руку, сжечь самого себя. На лице его было написано отчаяние. Это был человек уже немолодой, простой и добрый; он прожил всю свою жизнь ради дочери, молясь на нее.
Но Евтихия с такой силой вырвалась от него, что он отступил назад, в толпу. Нет, она не желает приносить жертвы и формулы отречения она тоже не подпишет! Она сознается в том, что скрыла книги, обокрала императора, который сам вор! Она гордится своим поступком!
Сердце ее горело энтузиазмом, но лицо у нее было холодное и спокойное. Они жила уже в другом мире, веря, что ценой мученичества достигнет неописуемого, вечного блаженства. Это была та же вера, которой горели донатисты, но только очищенная благородством души.
Перегринус ее хорошо знал; знал он также и о той дружбе, которая привязывала к Евтихии его дочь. Он снова стал мягким, даже милостивым:
– Девушка, ты действовала бессознательно! Твой проступок очень тяжел. Я не могу оправдать тебя… Но у тебя остается право обратиться к императору, он милостив. А пока мы удовольствуемся штрафом за твою ошибку, в которую тебя вовлекли злые люди. Соверши же обряд жертвоприношения! Твой почтенный отец просит тебя.
– Про какого императора ты мне говоришь? – отвечала ему Евтихия страстно. – Я его не знаю! Про этого полоумного старика, который страдает расширением вен и каждый день извергает обратно всю съеденную пищу? Про этого умирающего, который хочет всех уверить, что он бог? Ты, вероятно, считаешь меня сумасшедшей!
Христиане испустили радостные возгласы. Онисим поднял руки, чтобы благословить ее. Они придала процессу надлежащий характер: христиане не могли повиноваться, а тем более приносить жертву владыке-нехристианину! Но вот по этой-то причине оскорбление божества императора не могло быть прощено ей… Если бы Перегринус пропустил ее слова мимо ушей, он мог бы лишиться должности, а может быть, подвергся бы даже ссылке.
– Палачи, – сказал он, – найдут способ вразумить тебя… Начнем с чего-нибудь полегче. Они вырвут тебе ресницы, брови и ногти. Это не послужит тебе украшением.
– Неужели ты думаешь, что я придаю хоть какое-нибудь значение внешности этого тела? Оно создано для того, чтобы поблекнуть; душа же останется вечно прекрасной, и не в твоих силах погасить ее!
– Вспомни, – вступился ее отец, – что она благородного происхождения!
– Может быть, ты предпочитаешь для нее лупанар? Ты молчишь?.. Прекрасно! К завтрашнему утру она изменит свои взгляды.
Со времени первых гонений на христиан существовал обычай отдавать христианок-девственниц на поругание в публичные дома. Существовал взгляд, приписывающий девственности особую власть чисто магического свойства: считали, что боги останавливают свое внимание на чистых телах женщин и через их посредство творят чудеса. Отдать такую девственницу на поругание смертным значило, во-первых, оскорбление бога; а во-вторых, это лишало девственницу того магического дара, которым она обладала, потому что христианский бог не признавал оскверненной святыни и бежал он нее.
Сами христиане верили в это. Благоговение, с которым они чтили память своих девственниц, культ почитания их – все это не допускало даже и мысли о том, чтобы они могли быть осквернены. Они воображали, что, по чудесному вмешательству свыше, каждого мужчину, желавшего приблизиться к ним, поражал такой страх, что он терял мужественность. Служители церкви совершенно справедливо считали, что акт, в котором не участвует воля, недействителен.
Быть может, Перегринус, со скептицизмом умудренного жизнью человека, сам разделял этот взгляд и предпочитал осудить молодую девушку на несколько часов насилий, не оставляющих внешних следов, – при этой мысли он даже улыбнулся, – чем отдавать ее в руки палачей.
Услышав этот приговор, Клеофон пришел сначала в сильное раздражение, а потом вышел из себя, потеряв всякое самообладание от гнева и озлобления, охватившего его.
По причинам, о которых лучше не упоминать, все, говорившее о нормальных любовных отношениях, внушало ему ужас. Он считал их отвратительными, ужасными, его тошнило от них. И тем не менее он способен был платонически любоваться красотой женщин, как если бы сам принадлежал к их полу. Кроме того, гонения сами по себе возмущали его до глубины души. Он никогда за всю свою жизнь не мог понять, как можно запрещать людям делать то, что им хочется, если это никому не вредит. Да еще карать их за это!
Таким образом, по иным причинам, нежели Перегринус, он тоже потерял власть над собой и стал осыпать правителя оскорбительной бранью:
– Ты рехнулся, что ли? Ты, может быть, спьяну уселся в это кресло? Оказывается, ты гораздо глупее, чем я думал, и вдобавок еще невежда! Разве ты не слышал, что эта девушка благородного происхождения? По какому праву ты посылаешь в публичный дом женщину, вольную распоряжаться своим телом? Такие вещи можно проделывать только с рабами, да и то, если бы это сделал я, я считал бы себя мерзавцем. Правда, я простой смертный, а не какой-то дурак-правитель!
На этот раз совершенно хладнокровно Перегринус поднял глаза и, увидев, с кем имеет дело, разразился смехом:
– Это ты, Клеофон? Ты, о котором нельзя сказать, как о Юлии Цезаре: «жена всех мужей и муж всех жен», потому что к тебе может относиться только первая половина?.. И ты выступаешь в защиту девственниц?
Эта шутка развеселила толпу. Клеофон, растерянный, бормотал что-то невнятное. Между тем легионеры окружили его плотным кольцом и оттеснили вниз со ступеней.
– Отведите эту женщину, куда я приказал! – сказал Перегринус, выведенный из терпения. – Следующая!.. Миррина!
– Позволь мне, – сказал Филомор, отталкивая Феоктина, – выступить в защиту этой женщины. Впрочем, говорить тут много не приходится: ошибка очевидна. Миррина – бывшая рабыня Афродиты, священная гетера. Ее тело с юных лет выполняло самые дорогие сердцу Греции обряды, самые достойные в глазах каждого честного человека. Если великая жрица не пришла сюда требовать освобождения своей рабыни, то это объясняется тем, что Миррина выкуплена Феоктином, римским гражданином, ее возлюбленным, который стоит тут, рядом со мной. Двухлетний ребенок знает больше о христианских таинствах, чем она. Она знает только любовь и искусство любить. И она любима. Так возврати же ее тому, кто ее любит, и мне, Филомору, и Сефисодору – вот они! – ее поручителям и друзьям. Она жаждет скорее исполнить обряд жертвоприношения. И кроме того, как только ты своим словом, я не говорю милостивым, но справедливым, вернешь ей свободу, она пойдет, клянусь тебе, зарезать голубку на алтаре божественной Афродиты! Хочешь, чтобы она подписала формулу отречения? В этом нет необходимости, потому что, повторяю тебе, она не христианка. Но она подпишет, если надо.