В лучшие дни своей жизни я, как за соломинки, хватаюсь за фотографии, за всякие мелочи, которые можно сохранить и без которых потом трудно будет поверить, что эти дни были, хотя и давно прошли.
— Мы тоже пришлем вам что-нибудь на память, — пообещал Митя.
— Монахам на память? Не надо. — Отец Михаил усмехнулся, взглянул на меня. — Мы постараемся вас забыть на второй день после вашего отъезда.
Радость моя о Джвари уже не была ясной, как в первые дни. Ее затуманивала тревога, предчувствие, что ничего здесь нельзя откладывать надолго. Иногда я приходила а большой храм, чтобы насмотреться на росписи и запомнить их.
По наклонным доскам с прибитыми перекладинами я поднималась на нижний настил у западной стены, где Ангел с красными крылами преграждал доступ к раю. Здесь росписи сохранились плохо, потускнели краски, но еще текла синяя-синяя река, и невиданные листья давали тень ее берегам.
Чуть дальше праведный Ной, переживший потоп, стоял в окружении зверей и птиц под светлой радугой Завета.
По росписям можно было проследить, как восходил человек к Богу в любви и вере и как нисходил к человеку Бог. То, что по неверию утратил Адам, избранники Божий возвращали безоглядностью веры. Так принял Авраам зов идти в страну обетованную и пошел, не зная дороги. Так готов он был принести в жертву Богу единственного сына Исаака. В громах и молниях сходил Господь на дымящуюся гору Синай, чтобы дать Моисею заповеди для потомства Исаака.
Царь Давид, облаченный в легкие красные одежды, скакал перед ковчегом Завета, был приподнят над землей в пламенном вихре любви, в ликующем гимне хвалы, и его одежды развевались.
Оттуда, перешагнув через провал между концами досок, я попадала в алтарную часть. Смотрела, как Гурам и его помощник Шалва, обритый наголо, снимают кальки с огромных фигур пророков. Длинный лист кальки прикрепляли к стене лейкопластырем и обводили контуры фигур цветной тушью. То, что было смутным, наполовину осыпавшимся пятном, приобретало пластичность, графическую четкость.
Девять пророков, мощных столпов ветхозаветной веры, держали свод абсиды над престолом. Исайя, Иеремия и Иезекииль стояли со свитками своих откровений о Боге — Судие карающем и Отце всепрощающем и милосердном, Огне поядающем и беспредельной Любви, Боге, сокрытом во мраке и неприступном свете. И все их откровения прообразовали величайшую тайну боговоплощения, тайну Иисуса Христа — Сына Божия.
А верхняя часть северной стены вмещала всю земную жизнь Спасителя. Здесь объем храма суживался, и неглубокая ниша была разрезана двумя оконными проемами. Эти узкие плоскости и подсказали вертикальную композицию фресок. Три из них меня поразили.
На одной Христос умывает ноги ученикам. Еще недавно они спорили, кто будет выше в Царствии Его. И здесь сидят один над другим по сторонам вытянутого вверх овала, каждый на своей высокой деревянной скамеечке. А Он, Господь и Учитель, перед уходом оставляет им образ истинной Любви, смиряющей себя в служении. Препоясанный полотенцем, с кувшином в руке, Он стоит, склонившись к ногам Петра, — маленькая фигурка в нижнем правом углу фрески.
Так увидел живописец тайну снисхождения Бога к человеку.
Фрески размещались снизу вверх, и рождение в яслях было началом крестного пути, восхождения на Голгофу, а Распятие — его вершиной. Потому что вочеловечение и стало самоограничением Вечного, Всемогущего и Беспредельного — во временном, слабом, плотском. А дальше все глубже становилось это добровольное уничижение, все тяжелее крест, страдание бесконечного в конечном — до жертвенной смерти, предельной самоотдачи и последнего страдания.
«Тайная Вечеря» композиционно повторяла тот же вертикальный овал: ученики, сидящие вокруг стола, поясная фигура Христа во главе его-теперь на вершине овала. Спаситель замыкает Собой группу апостолов, но уже и приметно отстранен, вознесен над ними. На этой ритуальной трапезе, древнем священнодействии, Он преломит и благословит хлеб, как это делалось и до Него. Но к молитвам благодарения добавит слова Нового завета: «Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое; сие творите в Мое воспоминание». И древний ритуал священной трапезы пресуществится в литургию, последняя Вечеря, освященная Его присутствием, станет первой Евхаристией…
«Гефсимания» — третья дивная фреска Страстного цикла. Внизу — спящие от тяжелой печали ученики; они сбились в тесную группу, прислонились спиной к спине, преклонили головы на плечо или на грудь другому. А над ними, в условно обозначенном Гефсиманском саду, одинокий коленопреклоненный Христос — маленькая, в рост учеников фигура в темном хитоне, склоненная до земли голова.
Христос написан в профиль, но глаз, как на древних восточных рельефах, прорисован полностью, удлиненный, с черным кружком зрачка, единственный на фреске зрящий глаз… «Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мной».
Я уже никуда не могу уйти от этого Его взгляда.
Но еще не могу и бодрствовать вместе с Ним.
Мите исполнилось шестнадцать лет. Утром, поздравляя его, я с грустью думала, что за эти дни в Джвари, за все, что ему дается в церкви теперь, рано или поздно он дорого заплатит на своем крестном пути. И все же я пожелала ему того, чего хотел он сам. — стать священником. «А каким должно быть духовенство? — спрашивал один русский архимандрит в лекциях по пастырскому богословию и отвечал: — Духовенство должно быть духовным, священство — святым».
После утрени Арчил с просветленным взором по-грузински прочел Мите стихотворение, которое написал сам по случаю его рождения и по щедрости души. В задачу входило, чтобы Митя стихи перевел, — пока мы поняли только повторяющееся слово «Илия, Илия». Наверно, Арчил пожелал Мите стать как пророк Илия, который посылал на землю засуху и дождь, низводил огонь с неба, испепеляя чуждых пророков, и на огненной колеснице был вознесен в небеса. Но скорее как истинный грузин Арчил хотел, чтобы Митя уподобился Святейшему и Блаженнейшему Католикосу — Патриарху всея Грузии Илии Второму. Нам так и не удалось этого выяснить: Венедикт стал насмешливо говорить, что стихи плохие, глупые, и рифмы в них нет, и написаны без благословения игумена, к тому же монахи не празднуют дни рождения, и листок отобрал. Арчил виновато улыбался, но когда Венедикт ушел, принес Мите три отшлифованных можжевеловых пластинки, из которых можно было вырезать кресты, и безразмерные носки. Он подарил бы все, что имел, но больше у него ничего не было.
А вскоре на тропе к нашей келье появился Георгий. Он нес дорожную сумку с пирожными и сладкими пирожками, испеченными тетей Додо для Мити с братией.
Мы втроем пили чай в келье. Георгий сбрил бороду, и от его помолодевшего лица веяло удовлетворенностью. А когда мы виделись у него дома, он казался слегка удрученным.
— Что-нибудь хорошее случилось? — спросила я.
— Случилось… — кивнул он. — Я ушел работать в патриархию. Вот так это и делается. Я пять лет думаю, говорю об этом, но остаюсь на том же месте между двумя стульями. Что может женщина в церкви? Разве что петь в хоре и зажигать свечи. А он неделю назад занимался кинокритикой — теперь готовился к экспедиции с другом-историком, ушедшим в патриархию на год раньше, они объедут все храмы и монастыри в Грузии, действующие и заброшенные, сфотографируют их, составят подробные описания. Путешествовать будут на лошадях с палаткой или на машине, пешком — где как удастся. Мы все вместе порадовались за него.
Георгий — духовный сын отца Михаила, и эта перемена судьбы произошла, конечно, с его благословения.
— Но и ваш приезд не прошел бесследно, — улыбнулся Георгий.
Еще несколько молодых людей появились с Георгием в Джвари, и отец Михаил сидел на траве под сосной у храма, как апостол в кругу учеников. Только ученики были одеты по сезону и моде, а на отце Михаиле были неизменный подрясник с жилетом, сапоги. И та же лыжная шапочка, сдвинутая набок, украшала его высокий лоб: климат и быстротекущее время не имели над игуменом власти.