Дж.М.: Что заставляет вас так думать?
Бенедикта: Знак на автоматических воротах метро: Obliterer votre billet. [Эта надпись, появляющаяся во всех парижских метро и на остановках автобуса, значит просто «закомпостируйте ваш билет», хотя глагол obliterer имеет то же этимологическое значение уничтожения, что и в английском.] Это то, что вы должны сделать, сев в автобус. Мне трудно произносить это слово, потому что оно очень насильственное. Я знаю, что obliterer означает всего лишь, что вы должны закомпостировать ваш билет, но оно подразумевает подавление, уничтожение личности. Полное разрушение. Этот компостер — это... моя мать! Адская, материнская машина!
Дж.М.: [ У Бенедикты легко возникало чувство ярости по отношению к матери, как к опасной и деструктивной интроекции, но это сильно катектированное представительство не позволяло ей признать .ее собственные первичные деструктивные желания. Она была таким же «застопорившимся компостером», как и я, для которой предназначалась банкнота.] Я переключила ее ассоциации на ситуацию переноса: «Но во сне деструктивный обмен возник между нами?».
Бенедикта: Мне не по вкусу эта идея. Billet... billet-doux... (Билет... любовная записка...— прим, перев.) Я могу признать нежные чувства по отношению к вам. Но насилие, даже на словах... мне это больно.
Дж.М.: Вы боитесь, что ваше насилие причинит мне боль? Что я не хочу встретиться с этим насилием в вас, которое требует себе выражения?
Бенедикта молчала какое-то время, но наконец продолжила разбирать другие слова, ассоциировавшиеся с образами ее сновидения. Мысли о насилии и эротические мысли быстро следовали друг за другом в этом разборе, чем-то напоминавшем сновидение.
Я спросила Бенедикту, не боится ли она, что ее деструктивные и эротические желания могут быть связаны и, возможно, перепутаны, в ее психике.
Ее ответ последовал незамедлительно: «У моей матери все было связано с грязью. Поэтому я даже не могла произнести некоторые... э... слова, которые сейчас приходят мне в голову. Они... э... они... ну... э... были связаны с... э... экскрементами».
Мне в голову пришла фраза из одного письма Эрнеста Хемингуэя: «Всю свою жизнь я смотрел на слова, как будто видел их впервые». Для писателя в особенности, слова, окрашенные любой формой инстинктивного возбуждения, могут с легкостью стать опасными объектами для психики.
Цепочка анально-эротических и анально-садистических означающих вскрыла у Бенедикты некоторые классические фантазии, которые так часто лежат в основе инфантильных сексуальных теорий. Однако я не интерпретировала их, поскольку казалось, что ее главный страх в этот момент сконцентрировался вокруг символических эквивалентов, в которых смешались словесные и предметные представления. Поэтому ей трудно было использовать слова для выражения ее «экскременталь-ных» мыслей. В такое время она напоминала мне моих пациентов-детей с дефектами речи. Хотя Бенедикта не страдала заиканием, случайная встреча с ней должна была создавать это впечатление. Я обратила внимание на ее боязнь слов. «Вы правы»,-— подтвердила она.— «Слова пугают меня, как привидения — детей».
В этот момент я почувствовала себя так, как будто я тоже встретила привидение в психоаналитическом путешествии Бенедикты. Странное молчание, окружавшее судьбу ее отца, его никогда не упоминавшаяся болезнь и его зомбиподобное существование, сотворенное в психике маленькой девочки вымыслами ее матери, продолжались и на аналитической сцене. Я предложила Бенедикте рассказать мне побольше об «историях с привидениями», которых боятся дети.
Бенедикта: Истории о людях, восставших из могилы, всегда очаровывали меня по некоторой причине... особенно, истории о привидениях с видимыми ранами, которые еще продолжают кровоточить.
Дж.М.: Вы имеете в виду какое-нибудь конкретное привидение?
Бенедикта: О!! Вы имеете в виду... э... его? Да... э... я думаю, возможно, я ждала, что... э... он вернется.
Затем Бенедикта впервые заговорила о том, что она знала о внезапном исчезновении ее отца. Прошло три года, прежде, чем она смогла произнести причину его смерти. Слово, так же как и его упоминание, казалось нелитературным и непроизносимым. Отец Бенедикты, в возрасте 40 лет, умер от рака прямой кишки.
На следующий день метафоры Бенедикты из предыдущей сессии и фантазии, которые они у меня вызывали, были все еще живы у меня в памяти: возбужденная и испуганная маленькая девочка, ожидающая, что ее отец восстанет из могилы; смерть отца в терминах анального коллапса; фантазии о первичной сцене в орально- и анально-садистских терминах; конфликтные образы сновидения, в котором следы архаической первичной сцены могли быть обнаружены во встрече компостера (фаллически-анального знака в ассоциациях Бенедикты) и стофранковой банкноты, подлежащей «уничтожению», и одновременно представляющей собой любовный дар («billet-doux» — любовная записка). Перечитывая свои записи о сессии, я осознала, что мы с ней каким-то образом совместно создали значение.
Новые элементы дали дальнейшую пищу для размышлений. Бенедикта начала сессию с ассоциации, касающейся ее постоянного недоверия вербальным сообщениям и «настоятельной необходимости закрыться от вторжения других людей — особенно, от матери, которая никогда не спускала с меня глаз. Она считала, что имеет право знать обо всем, что я делаю и думаю».
На этой стадии нашей работы казалось возможным, что я тоже могла бы восприниматься как угрожающая анальным коллапсом и контролирующая мать, следящая за каждым движением Бенедикты и ищущая значения каждого слова. Но моя интерпретация этого чувства была явно преждевременной. Бенедикта еще не могла принять то, что я могу воплощать эту плохую мать. Когда этот аспект переноса стал осознаваемым и приемлемым для Бенедикты, по мере проработки ее фантазий о взаи-моразрушении, она впервые начала говорить легко и слышно, не только на сессии, но и со своими друзьями, которые отметили тот факт, что она больше не «бормочет». Я узнала, что Фредерика всегда обвиняла Бенедикту в том, что она «глотает слова».
Затем Бенедикта начала исследовать возможные причины своей речевой нерешительности. «Подростком я никогда не отваживалась открыть рот... как будто моя мать могла влететь в него. И я никогда не могла закрыть дверь. Она врывалась за мной и распахивала ее. Даже сейчас, во время моих редких приходов домой, она подслушивает все мои телефонные разговоры».
Все больше и больше становились явными невысказанные фантазии об орально- и анально-садистском проникновении. Я начала чувствовать себя так, как будто я тоже была этой маленькой девочкой, которая считала, что запрещено закрывать двери, так же, как и свое тело или свою душу, перед вторгающимся насильственно представительством ее матери. Позднее Бенедикта смогла восстановить, по забытым воспоминаниям, фантазии о матери, убивающей отца первичными оральными и анальными способами.
Бенедикта: Моя мать постоянно убирала за мной. Мои бумаги, мои записи, мои сигареты убирались, стоило мне повернуться спиной. Не успевала я встать из кресла, как она бросалась уничтожать с его подушки следы моего тела. Я не должна была оставлять даже малейшего следа своего присутствия. [Теме «следа» и его «уничтожения» суждено было стать очень значимым лейтмотивом.]
К тому же мне приходилось смотреть на нее. Она устраивала для меня своего рода эротическое представление, одеваясь и раздеваясь передо мной, спрашивая, какое из ее платьев я нахожу самым соблазнительным. Это было частью ее ритуала в охоте за новым мужем. Она настаивала на том, чтобы мы обе одевались так, чтобы произвести впечатление на возможных поклонников.
«Мы должны выглядеть привлекательно для господина Р, не так ли?» Без насилия выхода не было. Я закрывалась в каменном молчании. Она годами жаловалась, что я с ней не разговариваю.
Слова Бенедикты разбудили жестокие чувства во мне, что, возможно, явилось причиной того, что я в этом месте спросила ее, не могла бы она мне рассказать побольше о ее фантазиях, связанных с насилием как защите от требований ее матери. К моему удивлению, она впервые нерешительно рассказала одну из своих эротических фантазий. «Это самая возбуждающая сцена, которую я могу представить... я молодой человек, и меня яростно содомирует мужчина, намного старше меня».