Вспоминаю Мишу и Костю в бессилии что-то понять, найти высшее примирение с чем-то роковым, отупело думаю: ради чего отдали вы свои молодые жизни, как и миллионы ваших сверстников? Да, чтобы отстоять Родину от захватчиков. Но вот, спустя десятилетия, на нее наложил иудейскую пяту, действуя изнутри, враг несравненно более жестокий и беспощадный, чем тот враг, внешний. И внуки тех, кого вы спасали от гитлеровского истребления, развязали ныне на русской земле геноцид русского народа. И что подумали бы вы, чистые вы души, воевавшие во имя добра и справедливости, увидев, как нагло торжествуют на земле, которую вы отстояли, сыны израилевы, ограбившие народ, уничтожающие его нищетой, голодом, бесправием.
Отворачивается взор, все существо мое от “новой России” с царящим в ней “демократическим” разбоем, и хочу уйти в братство наше по крови, где гибли мои сверстники, откуда я чудом вышел живым и что осталось во мне навечно.
...Благовещенское пулеметное училище под Уфой, куда мы, бывшие десятиклассники, прибыли во второй половине января 1943 года, нам не дали закончить. Уже где-то в середине июля нас по команде подняли с нар и объявили об отправке на запад. Если в январе мы добирались до Уфы с бесконечными остановками, стоянками около двух недель, то обратный путь был втрое быстрее. Высадили нас в Яхроме Московской области, где после медицинской комиссии распределили по разным родам войск. Я попал в стрелки и скоро оказался на передовой.
Шли ночью, впереди небо в трассирующем свечении, в бегущих друг за другом огненных светлячках, пунктирах, оставляющих за собою круглые полудужья или же растягивающиеся по горизонту. Казалось, что там — главное и все — вместе, с ними не страшно (еще не знал об огромном пространстве от окопов даже до санбата). Все там вместе, вся армия, все делают сообща что-то налаженное, почти праздничное, это чувствовалось по непрекращающемуся кружению, так казалось, трассирующих огней.
Прямо с ходу, неожиданно подошли к окопам. Чувство было самое обыденное, как до этого на привале. Видимо, скоро будет рассвет, очень хотелось есть. Сухой паек был съеден двое суток назад, вспоминалась буханка хлеба, найденная накануне по дороге. Странно было, что ее не подобрали до нас. Я ее поднял, и мы жадно съели ее. Неизвестно, сколько прошло времени, я писал письмо матери, и слова приходили от какого-то другого во мне человека, но и мысли не было, что, может быть, это последние в жизни слова. В окопе нас казалось мало после того, как мы шли ночью, но было уже привычно, здесь мы и должны были быть, все те, кто стоит рядом. Давно уж рассвело. Послышалось, но не мне одному, это я понял по лицам, далеко в стороне или далеко впереди что-то начало происходить. Понятно было лишь то, что там были наши и только от них шло то, что там делалось. Что-то должно быть дальше. Что там происходит, связано с нами, с тем, что мы стоим здесь и ждем, но мы уже давно ждем, и это как будто происходит. Вскоре слева от окопа появились раненые, были видны согнутые спины, стоны раздавались где-то за нами. Над окопом неожиданно вырос лейтенант, шедший с нами ночью на передовую, в памяти остался чудовищно раскрытый рот: “Впе-е-р-е-ед!”. Когда вылезли из окопов и побежали по ржаному полю, все трещало вокруг от выстрелов, но никого во ржи не было видно, мы бежали за лейтенантом. Когда залегли, я в трех шагах увидел лежавшего, неподвижного человека, немолодого, понял — убитый. Наш. Он лежал на боку, с подогнутыми к животу ногами, со спущенными до колен кальсонами, обнаженный от колен до живота, я подумал, что он мучился и сам разделся. Это меня почему-то больше всего удивило, но я не почувствовал никакого ужаса, как будто я уже видел это раньше. Попадались во ржи другие убитые, один, и этим он отличался от других, похожих друг на друга, с разбитым черепом. Стреляли, перебегали. Непонятно, когда загорелась рожь, и сколько времени прошло, и когда появились самолеты. Их не было видно, но они летели где-то рядом, сзади, очень низко и затихали в треске горящей ржи. А после жиденьким, почти безобидным казалось это потрескивание. И вдруг буквально в десяти-пятнадцати шагах от нас, где начиналась непримятая рожь, выскочила фигура в зеленом френче с двумя парами накладных карманов, глаз схватил в какую-то долю секунды этот немецкий френч, и солдат тут же упал от соседнего от меня выстрела, сапогами к нам, с кобурой на боку — это я рассмотрел, когда он уже лежал в нескольких шагах от нас, удивительно обычный в такой же удивительно вдруг наступившей тишине.
Потом мы оказались в открытом месте — метрах в трехстах впереди два танка, странно, что не стреляют, не движутся, а стоят, и около них фигуры людей. А потом вдруг наступивший вечер, село с колокольней. Все горит. Нас собрал комбат, приказал накормить. Мне казалось, что все теперь уже позади, все люди вокруг — хотя и почти все новые, но те самые, которые должны быть, и было спокойно перед тем, что ожидало нас завтра. Я уснул у стога сена.
Утром мы лежали в огороде, кто-то принес в котелке мед и говорил, куда за ним надо идти. Далеко внизу, в лощине, у самого как будто горизонта было видно, как стояли, медленно двигались машины, бегали около них крохотные фигуры немецких солдат. Потом мы долго шли по ровному полю, по дороге валялись убитые немцы, что-то необычное было в том, что они остались здесь и уже нет во всем этом той таинственности, которая была здесь еще недавно и есть впереди, куда мы идем.
И день, когда я был ранен, — 9 августа 1943 года. Мы опять сидели в окопе. Отдельным от нас, на каком-то особом положении казался солдат с медалью “За отвагу”, он и глядел на нас как-то по-особенному, как знающий то, чего мы не знали, как будто защищен чем-то непонятным от опасности. Я, помню, смотрел на него, когда командир, уже новый, старше того, убитого молодого широколицего лейтенанта, выбрал нас, человек шесть, и с ним мы выбрались из окопа. Только мы подбежали к гороховому полю, как неведомая сила бросила меня к земле, дернулась правая рука с винтовкой, прижатая при падении к боку. Там, где ударило в правую кисть руки, — удивила белизна кусочков кости, которые в то же мгновенье начали темнеть. На обратной стороне что-то непонятное, и первой была мысль: застряла кость. И тут же сознание: это осколок мины. Двое солдат в нескольких шагах от меня держали судорожно мотавшего головой командира, поворачивали его в сторону окопа. Только потом я понял, что он был контужен той же миной. Когда я вернулся в окоп, меня поразило, что в нем много людей, в одном этом месте много командиров, которых я никогда не видел и которые теперь все смотрели на меня. Подошел санитар, перевязал руку, записал фамилию. “Иди в конец окопов, сам выбирайся на дорогу, а там узнаешь, где санбат”, — сказал один из командиров.
За окопами опять было гороховое поле, рожь, свистели пули, потом началась лощинка. Я уже видел, куда надо выходить на дорогу (прямо на горку), как послышался гул самолетов. Они летели прямо на меня, с чужим, обращенным к чему-то далекому, гулом, и когда они были уже почти над моей головой, от них отделились и пошли вниз застывшими рядами длинные бомбы. И мне показалось, что они падают на меня. Уже очнувшись в окопчике, вбуравливаясь в него головой, плечами, всем телом, чтобы уйти в землю, услышал я грохот, от которого вздрогнула земля. Рвалось и дрожало, казалось, около окопчика, в который я впаялся, не знаю, как это долго длилось. И когда стихло, я все еще долго не верил, что все это кончилось. Надо было выходить на дорогу, и на горке, за которой должна была начинаться дорога (так вело меня какое-то чувство во мне), меня остановил капитан (но не строевой, как я понял). “Вы с передовой?” — спросил он меня. “С передовой”. — “Что там происходит?” — “Наши наступают”. Это был первый человек, которого я встретил после окопов, и отчетливо, впервые за все это время почувствовал, что то, что стало для нас там привычным, и где остались те люди, с которыми я был совсем еще недавно, — это и есть та самая передовая, от которой я с капитаном отделялся непроходимой чертой.