— Простите, не могли ли бы мне здесь продать несколько литров…
Один из мужчин, стоявших у стойки, оглянулся на Самакону, повернулся, как волчок, и, выпучив круглые остекленелые глаза, выстрелил в него из револьвера два, три, пять раз.
Мануэль выронил канистру, схватился руками за живот, с раскрытым ртом вышел на дорогу, овеянную густыми запахами листьев и трав, и упал мертвым.
— На меня никто не смеет так смотреть, — сказал человек с круглыми глазами, похожими на стеклянные шарики, в которые играют дети.
Весь праздничный день Федерико Роблес, обратившийся в свою собственную омертвелую кору, в тусклый отсвет своих воспоминаний, провел, сидя на кожаном диване в своем кабинете и глядя вдаль, на деревья Аламеды, на расплывчатые купола Санта Веракрус и Сан Хуан-де-Дьос. Еще дальше, над забытой площадью Сантьяго Тлальтелолько, на которую выходили бурые здания казарм, обнесенные высоченными облупленными стенами, над оживленными улицами Перальвильо, поднимался явственно различимый туман, сотканный из порохового дыма и света. Но не это видел перед собой Федерико Роблес; в его мозгу плясали восемь колонок на первой полосе газеты, где говорилось о неизбежном банкротстве одного банка, о сомнительных аферах, в которые пустился его управляющий, рискуя не только капиталом компании, но и всеми вкладами; вечерняя газета, где было помещено уже более подробное сообщение с указанием имен; взволнованная толпа, собравшаяся на следующий день перед банком; вторжение хорошо одетых мужчин и женщин, спешащих забрать свои деньги; люди, с которыми Роблес в этот день вел торопливые переговоры, чтобы сбыть акции, продать земельные участки и дома, получить кредит. И лицо Роберто Регулеса. Загоревшее на площадке для игры в гольф, с серыми глазами и резкими чертами, оно улыбалось ему с ладони каждой руки, протянутой за вкладом. Это Регулес опротестовал его векселя, Регулес взбудоражил все деловые круги, распуская слухи о его темных махинациях, сталкивая интересы, приобретая недвижимость за полцены и акции за треть их стоимости, суля всем и каждому прямую выгоду от разорения Роблеса и таким образом подготавливая его окончательный крах. Но за всем этим, в какой-то иной сфере сознания, вне видимой связи с событиями последних дней, маячило бледное лицо изрешеченного пулями Фелисиано Санчеса; а еще дальше, из самых глубин памяти, всплывало лицо Фроилана Рейеро, разговаривающего с отцом Федерико Роблеса у огня в мичоаканской хижине или стоящего у стены в тюремном дворе, куда его привели на расстрел. Эти два лица — покрытые пылью и кровью лица убитых, которые Роблес невольно воссоздавал, — соединялись и сливались в его памяти. «Оба погибли напрасно, — скорее почувствовал, чем подумал, Роблес, — и ни одна живая душа не вспомнит о них и не скажет: „Это я! Это я твой убийца!“» Перед мысленным взором Роблеса двое мертвых обращались в одно тысячерукое тело, изрешеченное свинцом. Фроилан Рейеро и Фелисиано Санчес, вспоминавшиеся Роблесу, олицетворяли для него всех безвестно погибших, всех рабов, всех голодающих. В этот миг Роблесу передались горе и скорбь, которыми овеяна жизнь всех мексиканцев. Альбано… Молчаливый старик, который произносил скупые слова так, словно швырял раскаленные камни за пределы мира, в самое солнце, и который каждый вечер вдавливал ногу в черную борозду, чтобы на следующий день солнце высушило грязь на его уарачах, оставив свой горячий след в каждой капельке его пота. Мерседес… женщина, ставшая женщиной в объятиях юного Федерико, познанная в темноте и погребенная в темноте… Картечь и солнце, поля под Селайей, посев и удобрение, и взбешенная лошадь, легкая и стремительная в огне боя, такая же, как та, которая… которая… Роблесу захотелось вспомнить какое-то имя, связанное с прошлым, с прошлым и в то же время с этой самой минутой, но в памяти всплывали только имена и далекие лица Фроилана Рейеро и Фелисиано Санчеса. В эту минуту смерть, носящая их имена, окружала, как плацента зародыш, тело и жизнь Роблеса. Исчезло все осязаемое: в мире остались только темная и просторная оболочка, подобная небосводу, на котором блуждающими звездами светятся имена умерших, и он, Федерико, недвижимо лежащий ничком, с перебитыми крыльями и прижатыми к земле застывшими глазами. Призрачный сон: глаза, вобравшие в себя мерцание звезд, говорили один другому
«как так, Ибарра? Несчастный случай на производстве?»
«надо, чтобы соответствующие сведения исходили от частной фирмы»
«старик с землистым, как у мумии, лицом, страшными глазами и ласковыми руками»
«тогда и здесь началась забастовка, хотя все знали, что хозяйскую лавку закроют и будет нечего есть… я был полон боли и ярости, и я вам говорю, это у меня уже никогда не пройдет»
«маленький индеец, кроткий и послушный, который рано понял»
«если бы вы видели эти фарфоровые личики»
«и другая сестра, которой еще не было семнадцати»
«теперь уже наступает, как говорится, время тучных коров»
«Майкотте осажден в Гуахе!»
«пусть мои руки всегда будут такими»
«старая любовь не ржавеет»
«мы впервые в истории Мексики создали устойчивый средний класс»
«теперь это действительно столица… надо наслаждаться жизнью в этом новом, веселом, космополитическом Мехико»
«от природы ли мы такие, как есть, или становимся такими?.. ведь у вас нет детей, лисенсиадо»
«иногда я думаю: это не жизнь, столько обязательств, столько светской суеты. Поверь, я делаю это ради тебя»
«мы не можем жить и умирать вслепую»
«тебе хорошо?»
«Ортенсия»
«либо мексиканцы спасутся, либо не спасется ни один человек на свете»
«на ком же грехи Мексики, Икска, на ком?»
«Фелисиано упал ничком на чахлые кустики»
Роблес резким движением закрыл глаза руками. Стемнело. В кабинет со всех концов города доносился многообразный, насыщенный, хотя и глухой шум. Голоса перекрывал учащающийся грохот ракет. Праздновалась годовщина Клича. В одиннадцать часов Федерико вышел из конторы, лавируя между кучками пьяных, гуляющих и детей, бросающих шутихи, добрался до своего автомобиля и поехал к себе, в Лас-Ломас. В гостиной было темно, Федерико позвал жену и, не услышав ответа, поднялся в спальню, где горел свет. Норма лежала на кровати в шелковом с кружевами дезабилье. Она едва повернула к нему голову.
В облике обоих, мужа и жены, стерлись случайные черты и обозначилось главное, определяющее: покрасневшие глаза, страдальческая гримаса, обмякшее тело Нормы; плотная фигура, судорожно сжатые руки, древние глаза Роблеса.
У Нормы вырвался глухой, подавленный стон — тоскливое прощание с той, навсегда оборвавшейся, жизнью, о которой все говорило в этой роскошной спальне — обитые атласом стены, оправленное в золотую раму зеркало, красные ковры.
— И этот дом мы тоже теряем? — сдавленным голосом спросила Норма. — Не лги мне! И дом тоже?
Федерико новым взглядом окинул комнату. Его грузная, словно свинцом налитая фигура была в ней уже чужой. Цвет ковра вызывал тошноту: казалось, из этого красного пятна выступают все те же тела, те же два лица.
— Тоже.
Норма царапнула ногтями по подушке:
— И что же ты собираешься делать? Будем жить подаянием или как? Скажи мне!
— Это дело временное. Мы снова встанем на ноги. — Слова сами собой срывались у Роблеса с языка; в глубине души он чувствовал отвращение к тому, что они означали, и порыв к разрушению и к новой встрече с миром, зародившийся под влиянием голосов, воспоминаний и одиноких раздумий последнего дня. Из каменной глыбы выскользнула змейка: Роблес поднял указательный палец.
— Дай мне драгоценности.
— Ха-ха! — Норма приподнялась на кровати; под рубашкой обозначились острые груди, на шее запульсировала жилка. — А дальше что? Поступлю в кафешантан? Или, может, откроем швейную мастерскую на дому?
— Не кричи. Услышит прислуга.
— Представь себе, и прислуги нет. — Норма скрестила руки и, скривив рот, оглядела Федерико с ног до головы. — Повариха уехала на праздник к себе в селение, у Розы умирает мальчишка. А ты даже не пришел побыть со мной… — Она уронила голову. — Я себе места не находила от злости и одиночества.