Роблесу захотелось было подбежать, утешить ее, обнять — впервые не механически, с холодной душой, как он это делал в те заранее намеченные, размеренные и трезвые ночи, когда они сближались после неспешных приготовлений, соблюдая все правила гигиены и спокойно следя друг за другом. Но именно воспоминание об этих ночах остановило Федерико. А между тем Норма впервые предстала перед ним в облике, вызывающем жалость, а не во всем блеске тщательно продуманной элегантности, создающей атмосферу, в которой мгновенно улетучивался самый запах соитий, запах тел с закупоренными порами. У Роблеса не дрогнул ни один мускул:
— Драгоценности.
Норма пододвинулась к краю кровати:
— Нет! Говорю тебе — нет! Хоть это останется у меня!
— Ты дашь мне драгоценности и останешься со мной.
Вихрю простыней, шелка и кружев Нормы противостояла ужасающая, сверхъестественная неподвижность ее мужа.
— С тобой! Да ведь ты же разорен, детка! Сегодня я говорила с Сильвией Регулес; она сказала мне, как обстоит дело, я узнала от нее больше, чем из газет… С тобой! Но я замужем за этим домом, за автомобилем, за моими драгоценностями, а не за тобой!
Роблес протянул руку, и Норма отодвинулась, забившись в подушки:
— Уходи отсюда. Я не хочу тебя видеть сегодня, Федерико. Я не хочу говорить тебе то, что думаю, то, что чувствую в эту минуту… Оставь меня в покое. Мы с тобой оба оказались не такими, какими должны были быть. Мы проиграли! Но уж теперь какие мы есть, такие и есть. Уходи! Сегодня я не могу тебя выносить… не могу!
Федерико, точно автомат, приближался к ней, движимый, как она догадывалась, чудовищным, неконтролируемым, чуждым ему самому механизмом.
— Что, больно смотреть правде в глаза? Я тебе говорю, уходи, Федерико! Уж не собираешься ли ты ударить меня? Ха-ха!
Слова Нормы не вязались с ее съежившимся от страха, бессильным, будто парализованным телом. Роблес подошел к ней, взял ее за плечи, приблизил губы к ее шее. Норма высвободилась из этого тяжелого, холодного, как металл, объятия.
— Уходи, уходи!
— Драгоценности, — проговорил Роблес. — Дай мне их сейчас же.
— Ничего я тебе не дам. — Норма вскочила с кровати и подбежала к двери. — А завтра я возьму их и уйду. Ты мне не нужен, понимаешь? У меня есть свой круг, который не имеет ничего общего с таким человеком, как ты… У меня есть свои собственные силы; к твоему сведению, я кое-что значу не только потому, что я замужем за тобой. Что же, по-твоему, я делала все то время, когда ты оставлял меня одну, приходил лишь раз в неделю спать со мной? — Все тело Нормы наливалось силой. — Чего ты ждал от меня, раз в первую же ночь после свадьбы убедился, что я не девственница? И почему ты меня терпел? Потому что я тебе что-то давала, правда? Давала то, чего не могли тебе дать все твои миллионы. Ощущение, что ты не пария, не мужлан, не грязный индеец, что ты принадлежишь к порядочному обществу, вот что!.. И знаешь… — Норма засмеялась, глядя на застывшую грузную фигуру Роблеса, в чьих глазах опять блеснули отсветы далекого прошлого, всплывшего в памяти, — я сильна не потому, что я твоя; я могу жить, и любить, и заставлять людей считаться со мной и подчинять их себе, потому что я это я, а не потому, что я замужем за… за голяком, который напускает на себя важность, за пеоном с асьенды, за… Да ты только посмотри на себя! Кем ты себя воображаешь, уж не красавчиком ли с киноэкрана? Ха-ха!
Смеясь, Норма снова испытывала чувство, владевшее ею, когда море, море, которое она побеждала и подчиняла себе вдали от Икски с его электрической улыбкой, влекло ее к берегу, — чувство собственной избранности, исключительности: даже перед лицом человека, который ее покорил, она оставалась единственной, ни с кем не сравнимой, Нормой Ларрагоити.
— Неужели ты никогда не чувствовал, с каким отвращением я ложилась с тобой в постель, пока не поборола свое собственное тело и не приучилась терпеть тебя, как будто ты… что-то еще, хамелеон, а не мужчина? Неужели никогда? Ты думаешь…
Роблеса взорвало, и он дал выход своей ярости, вышвыривая все из ящиков трельяжа, переворачивая вверх дном платяные шкафы, срывая занавески. Норма неудержимо смеялась, захлебывалась смехом. Роблес в бешенстве вышел из комнаты, прошел по коридору, спустился по лестнице, а Норма все смеялась. Когда снизу донеслись неровные шаги Федерико по мраморному полу вестибюля, Норма заперла дверь и бросила ключ на разворошенную постель. Потом легла, раскинувшись, и почувствовала что-то вроде спазм, выталкивающих изо рта сухой, злобный смешок, в котором уже не было ничего веселого и который уже не был ни на кого рассчитан. Прислушиваясь к нему, Норма дрожала, словно он исходил от кого-то другого, а не из ее собственных уст.
Эфраим, Чино Табоада и Родриго в первом часу ночи вошли в дом Лалли в Куэрнаваке. День они провели возле бассейна, обсуждая детали нового сценария Родриго. История монахини, которая отрекается от обета и пускается завоевывать мир, — первоначальный замысел Родриго — из уважения к религиозным чувствам публики была переделана в историю кафешантанной дивы, которая постригается в монахини. Дом Лалли, претендовавший быть show-place[187] мексиканского декоративного искусства, скрывался за высокой коричневой, как мамей, стеной, сверху утыканной колючками. На остальных стенах патио, наполовину закрытых бугенвилеями, перемежались индиго и побелка. Наличники дверей были выкрашены в ярмарочно-яркие цвета, а ванны находились в куполообразных помещениях, украшенных мозаикой. Роспись по золотому фону под XVII век, ex-voto, триптихи в колониальном вкусе подчеркивали национальный колорит. На широкой террасе, выходившей на скалистый обрыв, пританцовывал Пако Делькинто, прижимая к груди бутылку шампанского.
— Коацакоалькосский Любич! — закричал Бобо, завидев в саду напомаженного Чино.
— А знаешь, Бобо, этот домик идэально подходит для боевика, который мы сэчас обдумываем… — сказал Эфраим, все ощупывая руками.
— Позвольте вам представить Родриго Полу, нашего нового литературного гения, для которого не существует ничего непосильного, — провозгласил Табоада, сделав рукой широкий жест над головами развалившихся на кожаных и брезентовых стульях гостей — Гуса, Наташи, Шарлотты, Пимпинелы де Овандо, Пако Делькинто и того самого журналиста, которому Кукис в Акапулько сообщила сенсационную новость. Большинство встречало Родриго на вечерах у Бобо и Шарлотты, но после того, как его представил Табоада, все с интересом посмотрели на Полу, как будто видели его впервые. Послышалось общее «очень приятно»; только Наташа, не расстававшаяся с черными очками, улыбнулась Родриго и протянула ему с кожаного дивана свои синие костяшки.
— Красив, правда? — шепнула Шарлотта Пимпинеле.
— Да, по-своему, похож на мавра, правда? — громко сказала Пимпинела и повернулась к журналисту. — Я говорила вам, что подняться наверх своими собственными силами, на мой взгляд, очень хорошо; не это коробит аристократов, а притворство, ложь. Вы ведь знаете, что мы принимали Норму, потому что думали, что она так же, как мы, пострадала от революции…
— Chère[188], — вздохнула Наташа, подбирая ноги, — une révolution, ça ne se fait pas: ça se dit[189],— и встала, расправляя на животе складки своих бархатных брюк. Родриго с улыбкой ждал ее. Наташа достала золотую зажигалку и закурила длинную папиросу. — Гм-м. Даже и в этом, mon petit[190].— Она взяла его под руку, и они прошлись по террасе; Родриго полной грудью вдыхал мягкий воздух долины, напоенный запахами фламбойаны и агвиата.
— Я вижу, ты решился. Теперь у тебя есть крылья определенного цвета. Ради этого пришлось кое-чем пожертвовать, правда? — Родриго не хотел придавать значения словам Наташи, которая, сверкая своими ровными искусственными зубами, продолжала: — On n’a pas…[191]у человека может быть только одна судьба. Зачем же, mon vieux[192], выбирать судьбу, идущую вразрез с судьбою общества? Oh, la rébellion, les révoltés; on les a bien foutus, ceux-là! Ce sont des poètes, tu vois! Mais toi![193]Знаешь, я с первого раза поняла, что ты человек честолюбивый, у тебя это на лбу написано; только честолюбцу могло быть так досадно, что он не чувствует себя своим человеком на вечере de ma chère bête[194] Шарлотты. Теперь, когда ты уже принадлежишь к этому обществу, tâche, oui, tâche[195] подчиниться ему, соблюдать его законы, и ты будешь иметь все, что хочешь. Вопрос не в том, чтобы что-нибудь делать, а в том, чтобы плыть по течению. Сам увидишь, мир идет навстречу тем, кто ничего не делает, и отдаляется от тех, кто пытается его переделать.
187
Выставкой (англ.).
188
Дорогая (фр.).
189
Революцию не совершают, а провозглашают (фр).
190
Мой милый (фр.).
191
Здесь: у человека нет… (фр.).
192
Старина (фр.).
193
О, бунт, бунтари; видели мы их! Это поэты, понимаешь! Но ты! (фр).
194
Моей милой глупой (фр).
195
Старайся, да, старайся (фр.).