На одном из уроков, открывая мою тетрадь, он глухо, с зловещим видом вызвал меня.

Я встал.

— Твоя эта тетрадь?

— Моя.

— Ты что в ней делаешь?

— Пишу.

— Пишешь? Что пишешь?

— Сочинение.

— Сочинение?

Нижняя челюсть его начала шевелиться, словно он точил зубы.

— Вот послушайте, что он пишет.

Бояршинов приподнял тетрадь и стал читать с ядовитой усмешечкой:

«Был вечер, ласково светило солнце, согревало спину». Кому грело солнышко спину?

— Мне.

— «В густом тополе запел соловей». Ты слыхал соловья?

— Нет.

— А может быть, ворона каркала? А вечером солнце с которой стороны светит?

— Там, в той стороне оно закатывалось.

— А соловьи когда поют?

В классе пробежал тихий смех. Рядом со мной торжествующе улыбался Архипка Двойников. Я ему незаметно для учителя показал кулак.

— Когда соловьи-то поют, слыхал ты их?

— Не слыхал.

— А пишешь... Сочинитель! А написано как? Вот полюбуйтесь!

Он повернул к нам исписанные страницы тетради, исчерканные красными чернилами.

— «Пел» — как нужно писать?

— Через ять.

— А у тебя?..

Он бросил мою тетрадку и плотно сжал губы.

— Вот еще полюбуйтесь. — Он взял тетрадь Двойникова и начал читать: — «Я пал, дрыгал ногам». Что это? «Рукам», «ногам», «шапкам закидам»... Эх вы, вогулы! «Сариса», «куриса», «улиса», «именинниса».

Тетрадь полетела к Архипке.

Но когда учитель взял тетрадь Абрама Когана — маленького, чистенького, в сером суконном костюме мальчика, сына владельца магазина золотых вещей, — тон его изменился:

— Берите с него пример, — сказал он ласково.

Коган заносчиво посмотрел на нас и хвастливо улыбнулся.

Хвалил Бояршинов еще Бориса Шульца, сына жандармского ротмистра. Весь класс этого Шульца не любил. Мы звали его Нос С Дырой. Лицо у него было плоское, рот перекошен, а одна ноздря была вырвана и обнажала в носу красное мясо. Голос его был неприятный, говорил он точно в пустую бочку. На нем была серая суконная парочка, белые манжеты, воротничок, а брюки он носил, как большой, навыпуск.

Как-то ко мне после урока подошел Денисов. Он был возбужден и от волнения не мог выговорить слова.

— Ленька, что он бг-бг-бг-бешеной собакой рычит на нас?

— Кто?

— А Николай Ал-ле-лександрыч. Мне тык... тык... тыку поставил... А Борьке Шульцу, ур-ур-уроду, пять. А Бг-Борька у меня списал. Нос С Дырой!

Говорить ему было трудно, он торопился и от этого еще больше заикался. Маленькие глаза его сощурились, сухое, точно заржавленное, лицо исказилось.

Мы чувствовали, что Бояршннов выделяет Когана и Шульца. Все знали, что Коган имеет дома репетитора, а Шульц за взятку списывает уроки у других. Помогал ему Мишка Богачев. С первых же дней между нами и этими двумя учениками возникла жестокая война.

Шульц злился на нас, лез с нами драться, шел жаловаться в учительскую.

Жаловался и Абрам Коган. Этот заносчивый мальчишка чувствовал себя первым учеником.

Денисов раз не выдержал, подошел к Богачеву и строго заявил:

— Ты, М-м-мишка, если бг-бг-будешь еще Носу С Дырой давать списсписывать, мы т-т-тебя ра-аспишем.

Богачев, широкоплечий смугляк, презрительным взглядом окинул суховатую фигуру Денисова и желчно ответил:

— Не твое дело.

После занятий, выходя из школы, мы атаковали эту тройку, и между нами завязалась жестокая драка.

Я занялся Шульцем, во мне кипела ненависть к нему. Ненависть эта была подогрета еще тем, что Шульц незадолго перед тем в разговоре о бунте меднорудных рабочих хвастливо сказал:

— Здорово всыпали бунтовщикам! Так и надо!

Мне тогда еще хотелось расправиться С ним, но я сдержался, и вот теперь, свалив его в снег, я усердно Принялся тузить, а потом засыпал лицо снегом, пнул его и ушел.

На другой день в школу пришел ротмистр, отец Шульца, — высокий человек с большими рыбьими глазами и желто-русыми, лихо закрученными, усами.

На нем была светло-серая шинель с длинным капюшоном и серая каракулевая шапка с белым султаном спереди, похожим на кисточку из парикмахерской. Он что-то долго и внушительно говорил Петру Фотиевичу. А когда ушел, Петр Фотиевич пришел к нам в класс и заявил:

— Если я узнаю еще о ваших драках, буду вынужден кое-кого исключить из школы.

Мы почувствовали, что угроза эта исходит не от него, а со стороны.

Дня через два брат Александр пришел домой нервный, возбужденный. Он зловеще спросил:

— Где Алешка?

Я сидел и читал книжку. Александр неожиданно подошел ко мне, схватил меня за волосы и бросил на пол. В руках его мелькнул толстый, сухой сыромятный ремень. Я молча принял удар. Горячий свист ожег мое ухо, и в ухе поднялся звон. А потом ожгло спину...

Брата я не видел. Его лицо плавало, как в тумане,, искаженное злобой, с перекошенным ртом и маленькой рыжеватой бородой.

Я, как сквозь сон, услышал удивленные возгласы Ксении Ивановны:

— Что это? Саша, Саша, что вы делаете?

— Стервец! Вздумал бить сына жандармского ротмистра. Вызывали меня. «Уволим, —говорят, —со службы»... Из-за этого щенка... — охрипшим голосом говорил Александр.

Я сидел в углу избитый, но не плакал. Мне было горько и удивительно. Я еще не видел брата таким.

— Странно... И мама его защищает, —холодно рассуждала Маруся в соседней комнате.

В этот вечер пришел Цветков. Узнав о происшедшем, он расхохотался.

— Не любит жандармов? Ай, молодец Алешка! Ей- богу, молодец! — и, понюхав табаку, уже серьезно добавил:

— Бить, Александр Петрович, не полагается.

А на другой день Шульц, узнав, что меня били, злобно улыбаясь плоским перекошенным лицом, проговорил:

— Всыпали?

Я промолчал. Брезгливо посмотрел на него, и сказал:

— Это тебе даром не пройдет. Так и знай: за каждое битье я тебя буду десять раз волтузить.

Должно быть, мои слова были убедительны: он сразу стих, присмирел и больше не подходил ко мне.

Вскоре Шульца не стало: он поступил учиться в гимназию. Весь класс точно сбросил с себя ярмо.

***

Мы любили заниматься с Петром Фотиевичем. Он был маленький, с пухлым лицом, обросшим русой бородой. Часто, слушая ученика, задумчиво смотрел на нас и прикусывал что-то на зубах, от чего правая щека его чуть пошевеливалась. Занимался он у нас по математике, естествознанию и рисованию. Видно было, что он любил эти предметы и любовь свою передавал нам.

Как-то раз он принес микроскоп и показал нам через него мел. Я не верил своим глазам: масса разновидных красивых ракушек, заключенных в круг, лежала под стеклом, а Петр Фотиевич рассказывал:

— Сколько потребуется, ребята, лет, для того чтобы образовались меловые горы? Миллионы лет!

Когда он что-нибудь рассказывал, лицо розовело, а серые глаза молодо светились.

Часто на урок рисования он приносил толстую книгу, садился за стол и говорил:

— Давайте, ребята, читать.

Он любил читать Некрасова. Мы с затаенным дыханием слушаем, как он задушевным голосом читает:

— Ну, трогай, Саврасушка! трогай!
Натягивай крепче гужи!
Служил ты хозяину много,
В последний разок послужи!..

Я чувствую, что внутри у меня что-то набухает. Звучит мягкий голос учителя, пробуждая жутковатый трепет и какие-то новые чувства.

В классе тишина. Слышно, как в стекло бьется муха и жужжит да кто-то осторожно шаркает ногой.

Обычно после этих уроков я уходил домой притихший, нагруженный думами.

Тихонько иду узким переулком. Дует холодный ветер, мутные хлопья облаков осыпают землю густой кисеей снежной пыли. Я не чувствую холода и не замечаю, как вдоль переулка летит ветер, заметая сыпучий снег к заборам. В мыслях у меня прочитанная некрасовская поэма «Мороз Красный нос». В сумке у меня книга, взятая из школьной библиотеки. Ее выбирал сам Петр Фотиевич.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: