Павел ввел меня в огромный темный цех.
— Обожди здесь, — сказал он и ушел.
Я стоял, оглушенный грохотом железа и машин.
Толстые каменные стены вздрагивали, дребезжали закопченные стекла в небольших окнах. Потолка не было видно. Он утонул в непролазно черной копоти.
В углу где-то скрежетали зубастые колеса. В этой страшной музыке все кружилось, гремело, закутанное в муть копоти и пыли.
Тускло горели электрические лампочки. Они повисли в дымном хаосе, ненужные, робкие, молчаливые.
Вдали шумно вздыхали огромные печи, высовывая огненные языки, а возле них, взмахивая руками, двигались черные тени людей. От них летели раскаленные куски железа и с грохотом падали в желоба.
Я слышал металлическую возню какой-то машины и видел, как она схватывала эти куски и жулькала их, как тесто. А вверху в стремительном беге шкивы и ремни сплетали живую сеть.
Пришел Павел и с ним сутулый, круглый, с черной бородкой уставщик цеха — Трекин. На нем была темно-синяя куртка, туго опоясанная ремнем. Он подвел меня "к месту работы — отбивать заусеницы у заклепок и затем складывать их в ящик — и показал на бородатого рабочего в фартуке:
— Вот твой старшой.
Старшой хмуро улыбнулся, усадил меня на ящик, подтащил железную цилиндрическую подставку с дырой и сказал:
— Вот смотри, как.
Он сунул в дыру заклепку и ударил ее по шляпке молотком.
— Вот и все... Так все... Для чего, говоришь? Ишь, Заусеницы. Стукнешь — их не будет.
Я азартно принялся за работу, а старшой, улыбаясь, заметил:
— Да ты не того... Больно шибко бьешь... Ты легонько, поденщиной ведь работаем... Тебе сколь поденщину-то положили?
— Не знаю, — сказал я.
— Наверно, копеек двадцать. Думаешь, больше? Как бы не так. По пятнадцать еще ложат.
Отбивая заклепки, я ударил раз молотком по большому пальцу. У меня выступили от боли слезы, но я скрыл это от старшого. Ноготь сразу почернел и стал похож на ягоду жимолости. Из-под кожи показалась черная кровь. Она смешалась с железной пылью и стала густая.
— Ты что, уж по пальцу свистнул? — равнодушно спросил старшой. — Ничего, привыкай. У меня все пальцы обиты.
Он показал на свои руки с мягкими пальцами. На многих пальцах торчали черные ногти, из-под которых пробивались новые еще не окрепшие.
— Рукавицы бы надо, да где их возьмешь?.. Дороги, сорок копеек. Целый день за них робить надо. А ты иди помочись на палец-то, — предложил он, — сразу заживет. Мы всегда так делаем.
Мне хотелось обойти цех и поближе посмотреть, что там делается. Против меня часто открывалась дверь в другой цех. Там быстро вращались шкивы, а возле каких- то машин, согнувшись, стояли люди и смотрели. От них вились красивые тонкие змейки — стружки.
Я спросил старшого, что там. Он посмотрел спокойно на дверь и сообщил:
Механическая... Я работал там черноделом. Там хорошо. Молотобойцем робил с чугунорубами. Тебе что?! Охота посмотреть? Иди, только Трекину на глаза не попадайся, а я скажу, что ты до ветру ушел.
Он нехотя вставлял заклепки в подставку и ударял по ним молотком. В серых глазах его чувствовалось равнодушие и пустота. Он показался мне пустым, неинтересным человеком.
Я спросил его:
— Ты чей?
— Я-то? Раскатов, а зовут меня Ефим. А ты чей? — спросил он меня. — А сколько тебе годов-то? Как же тебя приняли? Наверно, в метриках годов прибавили. Я тоже двенадцати лет пошел работать. Тоже в метриках годов прибавил. Приходится обманывать, когда жрать захошь.
Я скоро ознакомился с цехом, и работа, на которую меня поставили, уже не интересовала. Меня тянуло к машине — венсану, — к печи, где делают заклепки, костыли, которыми прибивают рельсы к шпалам.
Мне нравилось смотреть, как два подростка достают клещами из огненных отверстий печи раскаленное добела нарезанное квадратное железо и ловкими взмахами бросают в желоб. Там штамповщик клещами сует его в такую же подставку, в какой я отбиваю заклепки, и нажимает рукой рычаг. Пресс, как живой, шевелится, сжимает железо, расходится и выталкивает бархатно-красный костыль.
У штамповщика — закопченное, тусклое, опушенное негустой бородкой лицо. Быть может, борода светло- русая, но в копоти цеха она кажется темной. И удивительно ярко белеют зубы и белки глаз.
Впрочем, и у всех странно белеют зубы и белки глаз на чумазых лицах, особенно у подростков, которые работают у печей.
Я смотрю на гвоздарку, где острят концы костылей. Мне кажется, что и у машин есть свой мозг, железный мозг, есть привычки, деловитость и капризы, они точно понимают, что от них требует человек. Добросовестно жулькают железо, выбрасывают его, и от человека требуют ловкости и проворства. Как будто здесь, в дымном здании цеха, люди и машины рождены друг для друга и органически связаны между собой.
Мне хотелось попасть работать к венсану. Я попросился у мастера при венсане, Белова, широкого рыжего человека. Он погладил свою жесткую бороду, улыбнулся, точно съел что-то сладкое, и спросил меня, причем один глаз его чуть прищурился:
— А клепку поставишь?
— Какую? — спросил я.
— Дурак, не знаешь клепку. Угощение. — И снисходительно добавил: — Ну уж с тебя — небольшую, потому — ты еще углан. Ведро пива!
— Денег у меня нету, — сказал я.
— Денег? О деньгах не веньгай. Пойдем в пивную к Андрюшке Саламатову. Он мне в долг дает. Я поручусь за тебя, а выписка придет — заплатишь.
Я отошел от Белова. Мне было обидно.
Раскатов спросил меня:
— Ты что, в податчики просился?
— Просился.
— Не приняли?
— Клепку просит.
— Хм! Клепку? Это надо. Ты меня должен угостить спервоначалу, потому я твой первый мастер. А мне одному-то немного надо: сороковку — и все.
— Не поставлю никому, — упрямо сказал я.
— Ну, и будешь болтаться, как навоз в проруби, — насмешливо ответил Раскатов. — Вот тебе еще намажут...
— Чего?
— А вот увидишь, чего намажут.
На другой день Белов сам подошел ко мне и предложил:
— Пойдешь ко мне в податчики или нет?
— Пойду, только без клепки.
Белов презрительно усмехнулся и ушел развалистой походкой, В его усмешке я почувствовал что-то угрожающее.
Под вечер, проходя мимо венсана Белова, я почувствовал, что меня схватили сзади за руки и крикнули:
— Мажь!
У печи широколицый проворный подросток бросил на землю клещи, мазнул рукой в напыльнике, подбежал ко мне и вымазал мне лицо. Я почувствовал, что жирная нефтяная сажа залепила мне глаза.
Не помня себя, я рванулся вперед, но сильные, крепкие руки сжали меня. С меня сдернули штаны и чем-то мазнули ниже живота. По ногам потекло что-то липкое.
— Не карячься, — кряхтя, приговаривал Белов. — Вот так. Эх, хорошо!.. Хватит с него, ребята.
— Отпустите! — услышал я чей-то строгий окрик. — Белов, отпусти!
Меня душили слезы обиды. Возле Белова стоял молодой, безусый рабочий и, строго смотря на него, говорил:
— Не стыдно? Хочешь, я тебя за это вздую...
Белов, часто мигая, бессмысленно улыбался. Потом он облил молодого рабочего отвратительной бранью и зашагал широко к своему венсану, говоря:
— За каждого углана вздувать. Было бы дива-то!
— А вот увидишь!
— За что они тебя? — спросил молодой рабочий.
Я рассказал.
— Еще этого не хватало!
Он подошел к Белову и внушающе стал ему что-то говорить. Я слышал только:
— С кого ты требуешь, чужая ты ужна.
Возле Белова уже собралась куча рабочих. Все возбужденно говорили, окружив его, а он сидел на верстаке и, побалтывая ногами, пристыженно молчал, глупо улыбаясь.
Спустя неделю я стал работать у венсана молодого мастера Борисова.
После истории с Беловым я как-то насторожился. Я видел, что не все одинаково относятся к нам, к подросткам.
Борисов, всегда деловитый, серьезный, следил за работой машины и за нами. Он подходил к нам и заботливо смотрел в раскаленный рот печи. Иногда, беря клещи у меня или у моего товарища Кирюшина, рослого, тихого смуглого подростка, ловко садил ими в печь железо, выхватывал добела нагретое и с легкостью швырял в желоб.