Ванька Кирюшин подобрал гайку и нацелился было в крыс. Но Евтроп грозно предупредил:

— Попробуй-ка брось, так я тебе уши-то оборву.

Ванька виновато улыбнулся и выпустил гайку.

Евтроп, широкоплечий, сутулый человек, с мягкой лопаточкой русой бороды, торопливо хлебал из закопченного железного котелка картофельную похлебку. Вкусно пахло луком и лавровым листом. Он уронил крошку хлеба, крысы бросились к ней и разодрались.

Евтроп заглянул под ноги и шутливо проговорил:

— Ну, чего вам мало стало? У меня не драться! Нате-ка! — Он бросил им еще хлеба.

Одна большая старая крыса подбежала к нему, встала на задние лапки и осторожно взяла крошку прямо из рук Евтропа. Глаза ее горели, как орлецовые камни, вшитые в серую шерсть шкуры. Крысы ходили возле ног, кряжистые, как обрубки, и хвосты у них маячили острые, длинные, прямые. Мимо прошел белобрысый кривоногий Сушков.

— Что, Евтроп Терентич, скотинку свою кормишь? — смеясь спросил Сушков.

— Кормлю. Это наша скотинка: вша да крыса, клоп да таракан.

Пообедав, Евтроп тоже пошел в угол цеха, где у верстака Семена Кузьмича собрались рабочие, которые не ходили обедать домой.

Семен Кузьмич — старый слесарь в ватной стеганой жилетке, из-под которой выглядывала ветхая красная рубаха, — был первым сказочником, рассказчиком веселых анекдотов и прибауток. Вокруг него всегда собиралась молодежь. Старики же сторонились и недовольно, даже злобно, посматривали на него. С молодежью он был ласков и словоохотлив.

У него все были «на службе», и всем он распределял работу. Старым он говорил:

— Вы, почтенные, отправляйтесь ткать, тряпье рвать, чулки вязать.

Нас, подростков, называл верхоглядами.

Иной раз к нему подходили и кричали:

— Семен Кузьмич, расчет давай!

— Как это? — серьезно спрашивал он.

— Не желаем больше у тебя служить.

— Ага, бунтовать? А если я губернатора потребую? Да пороть вас опять станем? Забыли?.. А?.. Нет вам расчета: кассир... у меня запировал. Носить, говоришь, нечего? К осени куплю по лаптишкам... Сапоги?.. Я вам дам сапоги!

И встав в воинственную позу, Семен Кузьмич кричал:

— Разойдись, стрелять буду! Тут полицейских крючков обрядить не во что, а они — «сапоги».

У Баранова был неистощимый запас сказок, анекдотов и прибауток.

Меня однажды послали спросить у него: кого он поймал, когда ловил рыбу в Баранче. Я смело подошел к нему и спросил. На его лице промелькнула острая усмешка. Он скосил на меня свои маленькие колющие глазки и спросил:

— А ты чей?

Я сказал.

— Это Петра? Знаю. Ну, коли Федорыча, — скажу: Зотю поймали. Не понимаешь? Зотю-лешачонка. Приходи потом, расскажу.

И рассказал:

— Пошли рыбачить на реку Баранчу с бреднем. Ночь- то была темная, как в душе у Игнашки Белова, вашего мастера, знаешь его?

— Знаю.

— Вот... И река эта кажется не река, а смола. Кипит, кипит. Я говорю: забредем в этом плесе. Забрели. И вытащили во какого налима! В кузов не уходит. Башку-то засунули, а хвост-от наружу. Ну, значит, пошли в балаган— уху варить. И вдруг это слышим — из воды вылез кто-то, поплескался да и кричит: «Зотя-а!»

— Это кто? — спросил я со страхом.

— Кто? Лешачиха. У нас из кузова налим как заорет: «Мама-а!»

Семен Кузьмич во время рассказа не проронил ни одной улыбки, вокруг него покатывались со смеху, он же сидел серьезный и деловитый.

Больше всего мне нравились его сказки про попов. Знал он их очень много. Видно, что он не любил попов. Во время рассказов о попах глаза его делались маленькими и метали искры ядовитого смеха.

Я крепко полюбил Семена Кузьмича. Мне казалось, что он все знает, как волшебник, знает крепко всю жизнь людей и может угадывать мысли каждого человека. Мне уже не страшно подойти к нему и спросить о том, что меня волнует. Я теперь не боюсь его острых глаз. Я вижу в них теплые излучины, которые обогревают меня.

Раз я подошел к нему и спросил:

— Семен Кузьмич, а ты веришь в бога?

— В бога? — чутко насторожился он и пытливо посмотрел мне в глаза. Его безволосые веки чуть вздрагивали, а в глубине карих глаз засветилась какая-то незнакомая мне радость. Я почувствовал, что он понял всю серьезность и сложность моего вопроса. С лица исчезла обычно острая усмешечка. Вместо нее из густой сети морщин на истощенном лице глянуло грустное раздумье.

— А тебе для чего это? — спросил он.

Во мне еще ни разу не горело так доверие к людям, как оно вспыхнуло вот сейчас к этому удивительному человеку. Я рассказал ему все свои сомнения, рассказал о Петре Фотиевиче. Он улыбнулся и шутливо дернул меня за волосы.

— Ты умный парнишка... Для чего, говоришь, бога придумали? Хм, ты где работаешь?

— В ковальне.

— А чья ковальна?

— Демидова.

— Вот... Чтобы ты работал да молился, а о другом ни о чем не думал. Сколько поденщины-то получаешь?

— Двадцать копеек.

— Ишь ты! А если бога к тебе не приставить, так ты, пожалуй, сразу рублевку запросишь да еще что-нибудь и придумаешь. А у нас в случае чего, если вольные мыслишки в башку лезут, так на то еще сатана есть. А на этом свете — жандарм. Сатана на том свете возьмет да голым задом на каленую сковородку посадит. А" жандарм на этом свете тебя в каменный мешок упрячет. Вот люди-то и боятся. Думаешь, они веруют? Боятся! Кому это надо? Попу, хозяину да вот вашему Игнашке Белову. Он каждую выписку на масло для цеховой иконы собирает. Ты, поди, давал? х

— Давал.

— Сколько?

— Четвертак.

— Дурак! Он на этот четвертак пошел да опохмелился. Понял?

— Понял.

— Ну вот, иди-ка, работай.

Я ушел. Мне жаль было четвертака, который я дал на масло для лампады у большой цеховой иконы Николая- чудотворца. С этих пор я внимательно стал следить за Беловым.

Утром, приходя в цех, он раздевался, подходил к иконе, обнажал полысевшую голову и набожно крестился. Потом залезал на табурет, заправлял лампаду, зажигал ее и снова крестился. После вытирал масленые руки о свои

жидкие волосы и, встряхнув фуражку, напяливал ее туго на голову. Во всех его движениях было какое-то глупое, ненужное благочестие.

В другой раз он пришел красный, съеженный. Он взял кружку трясущимися руками, открыл ее. маленьким ключом, достал из нее деньги и скрылся. Потом я видел, как уставщик Трекин выпроваживал его пьяного из цеха.

Каждое утро и вечер к иконе собирались на молитву. Старики шли добровольно, а нас, подростков, Трекин загонял силой.

— Айда, айда на молитву, без разговоров. Что? Молиться не пойдешь — с работы выгоню.

Мы нехотя шли, вставали перед иконостасом. Впереди всех вставал Белов. Он громко запевал неприятным гнусавым голосом:

— Слава тебе, бо-о-о-о-же наш, сла-ава тебе...

Однажды мы чинно стояли и молились. Вдруг из-под иконостаса вылезла толстая, жирная крыса, удивленно посмотрела черными пуговками глаз и повела усатой мордочкой.

Голоса вдруг смешались и дрогнули. Всех душил смех, а крыса спокойно прошлась, уселась на приступок иконостаса и внимательно следила за людьми, точно слушала пение.

Сзади нас проходил мимо Семен Кузьмич. Лицо его сморщилось в озорную улыбку, он тихо нам шепнул:

— Смотрите, ребята, евтропкина скотина на молитву пришла.

Мы фыркнули. Не выдержали и остальные. Молитва оборвалась, и грохнул взрыв хохота. В крысу полетели шапки.

Рабочие, смеясь, надевали шапки и расходились, а вдогонку летела отборная брань Белова.

Через неделю Белов подошел ко мне и требовательно спросил:

— Выписку получил?

— Получил.

— Давай полтинник!

— На что?

— На масло в лампадку к иконе.

Я мысленно подсчитал, что если я отдам полтинник, то у меня останется только два рубля с полтиной. Мне хотелось принести домой зеленую трешницу. Я решительно сказал:

— Не дам.

— Как?

— Просто не дам, и только. Ты пропиваешь эти деньги.

Белов покраснел от злобы. Он молча схватил меня за волосы и дернул. Затем в глазах моих потемнело от звонкой пощечины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: