Вечер был лунный, чистый, морозный. С неба несмело смотрели редкие звезды. И крыши домов и высокие суметы казались облитыми ртутью. Под ногами звонко похрустывал снег. Я смотрел на высокую девочку. Она смотрела в небо, на луну. На ее тонком лице ходили несмелые тени и блестели глаза. Длинные ресницы опушились куржаком, и казалось, что на глазах ее трепыхаются серебряные перышки. Я молчал и ругал себя, почему я пошел. Я знал, что, гуляя с барышнями, нужно о чем-то разговаривать.

— Погода сегодня очень хорошая, — сказал я.

— И воздух пахнет горизонтом, — улыбаясь, продолжила мою речь барышня.

Я окончательно смутился. Они с Настей принялись хохотать. Я же, чувствуя свое глупое положение, тоже захохотал, не зная над чем. «Скорее бы их проводить и уйти бы домой, к чертям», — думал я.

Когда мы подходили к дому, я спросил Денисова:

— А ее как, Ванька, зовут?

— А т-ты разве не знаешь? И не спросил?

— Нет.

— К-к-какой ты угол... Нюрка, ф-ф-фамилия Ш-ш-шилова, — сказал он укоризненно. И еще добавил: — Настоящий у-увалень. Н-н-не умеешь с б-б-барышнями обращаться.

— Почему?

— Ид-дешь и молчишь.

— А о чем говорить?

— А т-т-так, м-м-мало ли о ч-чем.

Но вскоре мы с Нюрой Шиловой сдружились и были большими приятелями. Она оказалась простой, словоохотливой веселой девочкой, рассказывала о своей школе, где много учится купеческих дочерей, модных и гордых. С особой любовью она говорила о Петре Фотиевиче. Мне было приятно слушать о моем любимом учителе. В ее словах была какая-то сердечная теплота, когда она рассказывала об его уроках физики. Мы стали с ней обмениваться книжками и, встречаясь, подолгу разговаривали, но вечерами не гуляли.

Незаметно и ко мне пришло то же самое, что было и с Денисовым: я тоже стал следить за собой, приводить свой костюм в порядок, зачесывать волосы. Грустно смотрел на свои худые штаны, которые вытянулись буграми на коленях, на заплаты на своей короткой шубе и растоптанные курносые сапоги и думал, что ей стыдно идти со мной рядом.

Но девчонок, очевидно, не смущал мой костюм. Я бегал к ним на улицу с подкованными санками, и мы катались с горы к реке.

Однажды Шилова не вышла кататься, а вышла одна Настя. Мы прокатились с ней несколько раз до реки и шли тихонько в гору, весело разговаривая. Она бойко садилась на санки, я тащил ее в гору.

На улицу вышел Денисов, на руке его блестели коньки. Настя мне сообщила:

— Смотри, Денисов на каток пошел, — и повернулась на санках спиной. — Не смотри на него, пусть идет.

Но Денисов подошел к нам, поздоровался с Настей. Она, смеясь, села на санки и укатила под гору. Денисов посмотрел ей вслед, потом посмотрел на меня сердито и, не сказав ни слова, ушел.

После этого он долго не разговаривал со мной. Не дожидаясь нас, он один уходил в школу, а из школы возвращался торопливо домой.

Наш Егор скептически относился к ухаживанию за барышнями. Плутовато улыбаясь круглым, как подрумяненная булка, лицом, он спрашивал нас:

— Что, ребята, сегодня опять козушек провожать пойдете?

Почему учениц Анатольевского училища звали козушками, я не знал, и мне было обидно за них. Обидно потому, что среди них была Шилова.

Я спросил Егора, почему он всех девочек называет козушками?

— Потому, что они все ходят на копытичках, — спокойно ответил он. — Посмотри-ка.

На другой день, провожая глазами учениц Анатольевского училища, я на самом деле убедился, что прозвище «козушки» приклеено к ним очень удачно. Большинство из них ходили в туфлях с высокими каблуками и потому ступали неестественно, как козы.

СВОЙ ПОЧТАЛЬОН

В училище у нас снова появился Глеб Яковлевич, но он теперь не драл нас за волосы, не давал подзатыльников. Наоборот, был ласков и внимателен к нам. Вел он уроки рисования. Ходил в длинной черной шинели с капюшоном. Мы звали его Глебушкой.

Как-то Денисов подошел ко мне в школе и сказал:

— Ленька, х-х-хочешь п-п-писать Н-нюрке з-записку?

— Хочу.

— Давай пиши. С-сейчас и о-о-отправим.

— Как?

— П-пиши знай!

Он взял мою записку и пошел. Я пошел следом за Денисовым. Он подошел в коридоре к вешалкам, где висели пальто учителей, заворотил капюшон у шинели Глеба Яковлевича и приколол записку.

— П-после третьего урока он пойдет в Анатольевское, — сообщил Денисов.

— А зачем?

— К-к-как —зачем?.. Он же т-т-там за-ни-мается.

— А там знают про записки?

— Ага.

И вот у нас оказался свой почтальон. Мы каждое утро встречали Глеба Яковлевича, заботливо, осторожно снимали с него шинель, вешали. Он же конфузливо отговаривался:

— Что вы, что вы, ребятки... Спасибо, милые.

И, улыбаясь, ковылял на своей согнутой окостенелой ноге вдоль коридора в учительскую, точно на каждом шагу кланялся.

Когда он уходил, мы заворачивали капюшон и обнаруживали там пять-шесть записок. Зная расписание у девочек, мы писали ответы и прикалывали.

Так же заботливо мы помогали Глебу Яковлевичу одеться и провожали его. Почта шла обратно.

Егор не раз предупреждал нас:

— А вы, ребята, влетите с этой почтой.

И мы действительно «влетели».

Однажды Глеб Яковлевич пошел от нас в Анатольевское училище, а с ним рядом шел Петр Фотиевич. День был ветреный. У Глеба Яковлевича заворотился капюшон на голову. Петр Фотиевич изумленно вскрикнул:

— Глеб Яковлевич, обождите, что это у вас?

— Чего? — недоумевая, спросил Глеб Яковлевич. Они остановились.

Петр Фотиевич снял несколько записок и, сложив их стопкой, на ходу стал читать:

— Нюре... Насте... Тоне... Оле...

Мне потом рассказывала Шилова, как Петр Фотиевич пришел с классной наставницей и стал по имени вызывать.

— Смотрит на меня, прямо мне в глаза, и говорит: «Нюра, вам записка».

— И ты взяла?

— Ой, нет!

На другой день Петр Фотиевич призвал меня в учительскую. Он был один. Пристально смотря на меня, он спросил:

— Скажи, кто у вас этими вещами занимается?

Он показал на стопку наших записок.

— Не знаю, — ответил я.

— Не знаешь? — тихо сказал Петр Фотиевич. — Ты должен мне сказать. Если ты знаешь и не скажешь, то, значит, будешь лгать, а лжет тот человек, который не уважает сам себя.

Меня поразили его слова, и я сказал:

— Я участвовал.

— А кому ты писал?

Помолчав, я решительно ответил:

— Не скажу, Петр Фотич.

Петр Фотиевич посмотрел на меня, в его серых глазах я прочел снова настойчивое требование. Он спросил:

— А еще кто писал?

— Не знаю, — сказал я и почувствовал, что сделал большое преступление.

— Не знаешь... Ну, иди...

Я вышел подавленный, раздвоенный.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

В конце зимы нас спугнуло неожиданно одно событие. Мы пришли в школу и не нашли Петра Фотиевича. Сначала мы думали, что он заболел, но мы почуяли что-то другое, загадочное и зловещее. В учительской было тихо. Учителя говорили осторожно, с опаской, точно за ними кто-то следил и подслушивал их, и мы тоже примолкли.

Я и Егор подошли в коридоре к Алексею Ивановичу и спросили:

— Алексей Иванович, а где Петр Фотич?

Он посмотрел на нас и, озираясь, сказал:

— Я вам скажу, если вы до поры до времени будете молчать.

— Будем молчать, Алексей Иванович.

— Петра Фотиевича сегодня ночью арестовали, у него был обыск, — вполголоса сообщил он и быстро отошел от нас.

Егор молча навалился на печку, оглушенный известием. Мне хотелось плакать, я подошел к Егору и спросил:

— Неужели не выпустят?

— Не знаю, — сказал Егор. И, подумав, добавил: — По-моему, это мы виноваты: с попом больно уж мы того... Это, по-моему, поп.

Я вспомнил свою историю с попом и почувствовал себя виноватым. Мы молчали, но в классе уже знали все, только говорить об этом боялись.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: