— Я хоронил жену, она погибла на заводе при авиабомбежке.
— Документ.
— Вот он, — показал Штейнер.
— На похороны один день, — гауптман отбросил бумажку. — Что делали остальные семь суток.
— У меня открылась рана.
— Справку врача.
Такой справки у Штейнера не было.
— Я лечился дома. Больницы переполнены. Полковой врач может осмотреть рану.
— Завтра вас осмотрит военно-полевой суд, — оскалил зубы гауптман. — О вас будет доложено господину командиру полка. А сейчас — под арест! Впрочем… — гауптман поднялся со стула и подошел к окну. — Прежде вы увидите кое-что полезное. Выйдем!
Недалеко от штаба стояла в плотных шеренгах рота солдат. Офицер прохаживался перед строем. Показались четыре эсэсовца. Они вели двух солдат, без ремней, в рваных шинелях, самых негодных, какие могли только найтись на складе. Возле одинокого дерева желтел бугорок свежей земли — там была вырыта яма. Осужденных поставили спиной к могиле. Один из них держался с видимой бодростью, не сгибаясь; ветер трепал распахнутые полы шинели. Фамилия его называлась первой в приговоре, который зачитывал офицер перед строем роты. И первым он принял смерть. Еще не донесся хлопок пистолетного выстрела, как он упал и исчез, будто провалился в землю, потому что издали яма была не видна. Второй осужденный упал сам, не в яму, а перед палачами. Он кричал, вероятно, прося прощения. Эсэсовцы выстрелили в него несколько раз и сапогами столкнули в яму.
— Вот как мы поступаем с дезертирами. Не нравится? Этих двоих я поймал. Они уверяли суд, что потеряли свой полк, заблудились в лесу. Идиоты! — ругался гауптман, — Возможно ли заблудиться на родной земле! Сволочи, трусы! За ночь у вас, унтер-офицер, хватит времени подумать кое о чем. Если суд приговорит, берите пример с того, первого, как надо держаться перед лицом смерти. Запомните, негодяй!
— Господин гауптман, я не все объяснил, — пытался Штейнер вставить слово в свою защиту. — Прошу выслушать. Я три дня искал жену под обломками кирпича. Там погибли сотни…
— А, струсил! Такое дерьмо мы расстреливаем каждый день. Хватит болтать.
Тогда гауптман не был пьян, но ругался грязнее пьяного и махал перед Штейнером тяжелым кулаком.
Унтер-офицера сунули в отдельную комнату недалеко от штаба. Он не трусил, предвидя, что будет завтра; ему не хотелось умирать, как эти двое, покорно и со слезами, без борьбы.
Часовой был всего один. Он стоял за дверью, порой обходил небольшой домик и заглядывал в окно с решеткой.
Убежать невозможно.
Да, времени хватало, чтобы подумать. Штейнер говорил правду, и суд мог бы поверить. Он показывал рану врачу и лечился дома, перед отъездом пришел за документом, но того врача на месте не оказалось — его мобилизовали в армию, а другие врачи не стали разговаривать со Штейнером — выкручивайся, как хочешь.
«Мы расстреливаем каждый день», — так говорил гауптман. — Им нужна очередная жертва для устрашения солдат. Доказывать суду напрасно. Гауптман — сволочь, и все, кто командует и судит, не лучше».
Многое передумал Штейнер в роковую ночь. Вспомнились слова фюрера, еще давно сказанные: «Мне нужны люди с крепким кулаком, которых не останавливают принципы, когда надо укокошить кого-нибудь». После эти слова истолковывались так: нужен крепкий немецкий кулак, чтобы разбить всех врагов Германии. Но удары обрушиваются и на своих, без особого разбора.
Гауптман — один из многих таких людей с крепким кулаком. Раньше он служил в концлагере и там добивался чинов и наград кулаком, плеткой, выстрелом в затылок. Потом лагерей стало меньше, и его перевели в полк.
Вот этот гауптман и укокошит Штейнера. Суд — одна видимость законности. Что тут сделаешь? В рожу плюнешь перед смертью? Если бы в ту минуту в руках оказался автомат!
Пустая мысль. Убьют и столкнут в яму. Вот и все…
Но спасение пришло. Оно пришло со стороны русских. Ночью их артиллерия ударила по расположению штаба. Один снаряд разорвался возле домика, вышиб окно вместе с деревянной коробкой. Часового убило, или он спрятался. Штейнер не стал ждать второго снаряда и бежал.
Наверное, военно-полевой суд заочно приговорил его к смертной казни.
Узнает гауптман Штейнера и приведет приговор в исполнение — тоже видимость законности. Не узнает, кто- нибудь из солдат выдаст, — и конец тот же.
Вернулись офицеры. Бычий глаз уставился на парламентеров, спьяна он не узнавал Штейнера. Майор произнес сухо:
— На основе известных решений Гаагской конференции воюющая сторона не может вести переговоров с другой стороной через военнослужащих, ставших перебежчиками и изменниками. Переговоры возможны и законны лишь с представителями противостоящей армии, из ее личного состава. Вот так! — он вернул ультиматум и добавил: — Мы согласны продолжить обсуждение условий сдачи. Для этого необходимо командованию Красной Армии прислать парламентерами своих офицеров, один из них должен быть в звании не ниже майора. Все.
Майсель не ожидал этого. Комендант, старый хрыч, помнит о Гаагской конференции, и он формально прав, если существует определенное положение насчет парламентеров и о правилах переговоров. А русский генерал и его офицеры не подумали об этом, но скорее всего — делали пробный шаг. И вот командование гарнизона показало на дверь.
— Что будем делать? — спросил он у Штейнера.
Но тот, занятый мыслями о гауптмане, отводивший глаза от него, соображал плохо и ничего не ответил. Майсель сказал коменданту:
— Господин майор, нам могут не поверить, когда мы передадим ваш ответ, могут сделать вывод, что вы не хотите переговоров, сразу же будет отдана команда, и гарнизон погибнет. Это ужасно!
Комендант, выслушав, помялся и сказал с неизменной сухостью:
— Мы пошлем своего офицера, но старший из вас останется здесь. Кто вы по званию?
— Гауптман, — соврал Майсель. — И я прошу, чтобы ваш гауптман пошел с моим товарищем, он тоже офицер.
Бычий глаз презрительно усмехнулся — этого еще не хватало. Комендант выразил сожаление:
— Господин гауптман не совсем здоров.
И опять старый хрыч оказался прав: офицер в таком состоянии не годился в парламентеры, с пьяным не может быть серьезного разговора. Надо все же искать выход.
— Пауль, вы согласны остаться? — спросил Майсель.
Штейнер боялся гауптмана. Бычий глаз не посчитается ни с какой конвенцией и может застрелить.
— Вы же слышали… — намекнул он на то, что говорил писарь. — Мне оставаться нельзя.
— Трус! Ты же парламентер…
— Не могу.
— Хорошо. Останусь я. Доложите подполковнику и генералу все подробно, и если по вашей вине произойдет недоразумение… Смотрите! Я знаю, когда надо жалеть, когда быть беспощадным.
Комендант послал со Штейнером своего обер-лейтенанта. Майсель достал пачку хороших папирос и закурил. Дым, приятно душистый, щекотал ноздри офицерам, знавшим в форту лишь заплесневелый табак, разбавленный древесными листьями. Майсель протянул раскрытую пачку. Никто не взял русскую папиросу.
— Я предвидел это. Но не думал, что они будут серьезно цепляться за пункты конвенции. Подлость высшей степени. Когда они убивали мирное население и военнопленных, конвенции для них были ничто. Истязали даже врачей, сам очевидец.
Веденеев собрался было рассказать, что выпало увидеть летом сорок первого года на берегу Десны возле палаток нашего медпункта, пожалуй, самое страшное за всю войну, и не смог.
— Да, фашисты не считались с международным правом с первого дня войны, даже раньше, в своих планах. А теперь — пунктуалисты какие! Мы научились ненавидеть и воевать, но вот разговаривать с врагом… Однако начали дело, будем кончать. Вы согласны?
— Пойду, — ответил Колчин.
— Предложения?
— Старшим послать комбата Наумова. Он майор. Я знаю его немного. Культурный человек, с интеллигентными манерами.
— Где уж тут! — усомнился Веденеев. — Давно воюет. Один этот форт нервы ему испортил.