Фриц даже оторопел от родной речи. Острием автомата развернулся в сторону говорившего, вглядываясь в темноту, спросил настороженно:

– Немец? Здесь? Как попал?

– Я не немец, – отвечал Рыбаков.

– Но ты говоришь по-немецки?

– Научился.

– Так чисто выучить нельзя, – возразил немец. В его интонациях прозвучали почти человеческие нотки. Он будто протрезвел от неожиданного для себя свидетеля. Вглядывался в лицо Рыбакова, про нас он уже забыл. – Я вижу, знаю, ты немец… Не скрывай, мы тебе вреда не причиним. Ты работаешь переводчиком? Как зовут? Как фамилия?

– Рыбаков моя фамилия. А вы лучше детям помогите… Они голодные, – сказал спокойно Рыбаков.

Никто из ребят, кроме меня, не понял, о чем говорят эти двое. Однако сразу усекли, что опасность, кажись, миновала. Даже теть-Дуня поднялась снова на ноги, переживая за девочек, которых продолжали исследовать двое фрицев. Но и они развернули на всякий случай свои автоматы сторону Рыбакова. Тут за стенами вагона началась пальба и немчуру как ветром сдуло. Только немецкий собеседник Рыбакова на прощание оглянулся, спрыгивая на рельсы, прокричал в проем двери:

– Ты немец, сволочь! Ты предатель! Мы с тобой поговорим!

Стрельба слышалась отовсюду, справа и слева. Но бомбы не взрывались, и орудия не долбили по ушам. Пока не наступила опять пугающая тишина. И, хоть наши двери оставались распахнутыми, впервые, кажется, с тех пор, как нас сюда засадили, никто не сунулся наружу, со своих мест мы смотрели на проем, как на белый экран кино… А что еще покажут?

Нет, неправда. Это мы потом так говорили, что было, как в кино, и совсем не страшно. А тогда мы смотрели на распахнутые двери с испугом. И чего-то ждали. Раньше казалось, что хуже, чем закрытый вагон, не бывает. Но стало понятней, что открытый – не лучше. Даже повстречались с настоящими фашистами. А теперь про себя молили, чтобы они обратно не вернулись, как обещали. А кто-то для храбрости даже песенку завел: “Мальбрук в поход собрался, объелся кислых щей, в походе обосрался…”

Но песенку не поддержали.

И, когда издалека заслышали русскую речь, вздохнули с облегчением.

Наши солдаты подошли не сразу. Долго их голоса мы слышали по соседству. Снаружи что-то происходило, неизвестно что, пока в проеме не появилось рыже-веснушчатое лицо. “Мать честная! – произнесло оно, вытаращивая рыжий глаз, и даже присвистнуло. – Это еще что за детский сад?”

Тут сразу несколько физиономий выставилось в проеме, пока пришедшая в себя теть-Дуня не выкрикнула в своей немного вызывающей манере:

– Ну дети тут! Чего пялиться-то? Везли, везли… До фрицев довезли!

Чуть не поубивали всех! Тоже мне, защитнички нашлись!

– Такие девицы, да чтобы фрицам! – произнес рыжий весельчак в рифму, у него в зубах блеснула золотая фикса. – Это и нам сгодится!

Кто-то за его спиной подхватил:

– Надо же так подфартило!

– Налетай, подешевело!

Со словами: “Трофей! Трофей!” наверх вскарабкались сразу несколько человек и, отодвинув теть-Дуню, пытавшуюся встать на их пути, ринулись прямиком в женский угол. Последний, из тех, кто понял, что ему из неожиданного трофея может ничего не достаться, попытался опрокинуть теть-Дуню, но, опомнившись, сплюнул, выжидая, когда в женском углу освободят место. А впереди началась потасовка. Что там недавние враги – немчура, которая соблюдала некий порядок и не рвала подметок на ходу, – эти вояки затеяли драку: кто-то кому-то заехал в рыло, кто-то пнул соседа под зад, а третий, за их спинами, вдруг поднял вверх автомат с круглым магазином и дал очередь в потолок.

Знай, мол, наших! На головы посыпалась труха.

– Эй, вы! – пронеслось из левого угла, где, притулившись, сидел на соломе Рыбаков. Опять ему не жилось без скандала.- Подите отсюда вон!

На его голос не обратил никто внимания, и он сказал громче:

– Подите прочь… Слышите! Вы что, из банды Махно?

Тут солдаты, как по команде, приостановили ссору и обернулись. А тот, что стрелял в потолок, наставил автомат в сторону оскорбителя и произнес сквозь зубы:

– Это что за сявка? Пулю захотел?

– Я не сявка, – сказал, приподнимаясь, Рыбаков. – Я немец. Зовут меня Иоган Фишер. А вы кто такие?

Рыжий-фиксатый, который успел содрать с кого-то из девочек платье, нервно дернулся при слове “немец”.

– Ах, не-емец? – спросил он сквозь зубы. – Лазутчик? Диверсант? Шпион?

Я знал, что будет дальше: одно неверное движение, жест, даже слово

Ван-Ваныча – и его изрешетят. Уже бы изрешетили, если бы не дети кругом. И для чего он назвался немцем, подумалось, кто его за язык тянул? Рыбаков он – и все тут.

И я заорал изо всех сил:

– Ры-ы-ба-а-ко-ов о-он! Никакой он не немец!

Вагон подхватил разноголосо, что он не немец, что он чокнутый и не соображает, что говорит, а мы его знаем! Знаем! Это кличка его – немец, а он наш, он очень даже русский!

Пока солдаты крутили головами, пытаясь сообразить, что им делать с фальшивым немцем, который не немец, а чокнутый мужик, снаружи вагона прозвучал командирский голос, призывающий строиться. И все, в том числе рыжий-фиксатый, – особенно он был недоволен, – полезли нехотя наружу.

– Ты вот что, дядя, – сказал фиксатый, обернувшись у дверей. – Немец ты аль нет, мне без разницы…А за такие гадостные слова про Махно я с тебя шкуру спущу… Сегодня же… Вечером… Понял? Паскуда…

Рыбаков сидел в углу бледный, прижав свою дурацкую шляпу к груди.

6

Спускать шкуру с Рыбакова никто не пришел. Но бедного Ван-Ваныча увели в другой вагон, а двери снова заперли. Мы и сами обрадовались закрытым дверям. Так привычнее. А может, подумалось, такое житье-бытье и для остальной беспризорщины создать? Собрать всю шантрапу, которая заполняет улицы, мешает спать и наводит страх на трудовое население, да рассовать по товарнякам: вон сколько их на путях! И возить, возить без конца от фронта до тыла, а потом обратно, пока дорогой сами не передохнут? И всем будет хорошо. Аллес гут!

Вагон между тем зацепили и куда-то повезли. Какая разница, куда?

Бывалые вояки говорят: ближе тыла не угонят, дальше фронта не пошлют. Судя по канонаде, которая все отдалялась, как прошедшая гроза, нас, и правда, увозили в тыл.

Где-то на третий, кажется, день – кто их считает? – лязгнули запоры, с грохотом отодвинулась тяжелая дверь, и перед нами предстала голова солдата, солдатика, по имени Петька. С этого дня мы присовокупляли к его имени всякие соответствующие определения: недоносок, придурок, недоразвитый… Что-то еще подобное.

Тогда мы впервые его увидели: круглая физия, плутоватые с рыжиной глаза, нос валенком. Все остальное за кадром. Но, понятно, могучего торса ожидать не приходилось. Таких обычно отсылают в обоз, на передовой они без пользы.

Наша реакция выразилась в незамысловатой песенке:

Одна нога была другой короче, другая деревянная была, и часто по ночам ее ворочал, ах, зачем же меня мама родила…

Теть-Дуня, глянув из своего угла, коротко определила: мужчинка.

Но сам себе Петька-придурок, как выяснилось, представлялся настоящим бойцом, воином, грозой фашистов, которые, впрочем, были от нас теперь далеко. Зато в нашем лице он обрел еще одного врага, с которым его, доблестного бойца, послали бороться.

Петька-придурок оглядел нас в упор, но этого ему показалось мало. Он поднатужился и, кряхтя, полез в проем двери, пытаясь закинуть короткую ногу, обутую тогда еще не в сапоги, а в обмотки, поверх.

Оттого что мы все до одного на него смотрели, он торопился, пыхтел, а рыжеватое лицо наливалось злой краснотой.

Вскарабкавшись, он отряхнул шинель, отдышался и стал нас считать.

При этом шевелил губами. На первый случай никого не тронул. Это потом он возьмет в привычку, пересчитывая, подходить к каждому и, когда не в духе, бить ладонью по голове.

Сегодня он ткнул пальцем в Зойку и Милу, велел им собираться и топать с ним в штабной вагон. Начальство приказало привести для уборки и готовки. Выбор был не случайный, уводили тех, кто постарше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: