Потом у речки, на поляне, когда женщины чистили наловленную рыбу, варили уху на дымных жарких кострах, а позднее, расстелив на траве одеяла, военные плащ-накидки, ели духовитую, наваристую уху, у Милосердовой не исчезло, не пропало ощущение: что-то должно случиться, произойти. Она чистила и мыла рыбу, собирала валежник на костер, варила уху вместе с другими женщинами, а после на правах основной поварихи разливала по тарелкам уху — все делала, чтоб приглушить то ощущение. Но за что бы она ни бралась, споро и ловко управляясь, даже не видя его, Фурашова, чувствовала, ощущала его близость и была вся внутренне напряжена. Она видела его детей, Катю и Марину, готова была отдать им сердце и душу и знала — она бы это сделала, готова была к этому; ее теперь переполняло простое и естественное желание отдавать кому-то свою ласку, любовь, заботу — все, чего у нее было в избытке, что было не растрачено, не имело выхода и что, она чувствовала, прибывало, накапливалось в ней все эти годы.
Она видела и Ренату Николаевну. Она испытывала не зависть, скорее жалость к этой молодой худенькой женщине. В то, что люди говорили и что доходило до Милосердовой — будто та живет в доме Фурашова не случайно, вот пройдет срок, станет его женой, — Милосердова не верила. Но иногда она ловила на себе недоброжелательные, злые взгляды Ренаты Николаевны — они вызывали у нее не раздражение, не естественное чувство неприязни, а именно жалость. В этот день не раз они сталкивались — чистили и мыли рыбу, носили воду от речки, собирали в березняке валежник, — Милосердова отмечала сухой, отчужденный блеск в запавших глазах молодой женщины, когда они встречались взглядами. Рената Николаевна отводила их торопливо, морщась, будто отведывала чего-то горького; Милосердова невольно, не отдавая себе отчета, улыбалась, не зло, просто, смотрела вслед ей, уходившей всякий раз быстро, в неловкости и какой-то нервной горделивости…
Когда там, у костра, съели уху, Милосердова видела, как Рената Николаевна пошла с девочками в березняк, как Катя прыгала, балуясь и щебеча; видела, как Фурашов, взяв спиннинг, отправился на берег речки. Вместе с другими женщинами, управившись с посудой, она присоединилась к группе болельщиков: на площадке, натянув меж двух берез сетку, мужчины затеяли волейбольное сражение. Она забылась, увлеклась и, в какой-то момент обернувшись, не обнаружила Фурашова на том месте, у разросшегося куста тальника, где он стоял, забрасывая спиннинг. Что-то словно подсказало ей: она должна идти; и в это-то время она услышала отдаленный зов Кати. Милосердова узнала ее голос.
В глубь березняка она пошла кратчайшим путем, на голос Кати, а пройдя березняк, оказалась на опушке, где широкой лентой разлилась вода, — оказалась как раз в тот момент, когда Фурашов на руках переносил через воду Ренату Николаевну…
Сейчас, в парной теплой ванной, раздетая донага, ощущая открытой кожей, всем обнаженным упругим телом ласковую, щекотно обволакивающую истому, Милосердова чувствовала: тот плескучий и вместе с тем щемящий какой-то болью ком внутри нее как бы вызревал, подступал, и она знала, теперь ей не избавиться от него, не отступиться: накопившееся выльется, выплеснется… Все в ней сейчас было обострено, все, что случилось в этот воскресный день и что происходило в другое время, совершалось за эти годы, — все сейчас воспринималось как бы открытыми, оголенными нервами. Да, там, на опушке, увидев Фурашова, когда он переносил, держа на руках, Ренату Николаевну, она отметила: он нес ее не так, как можно нести ту женщину, единственную, любимую, — он нес ее как-то отстраненно, по необходимости. И хотя она поняла это, все же горячая бабья обида полоснула по сердцу; и пусть она выдержала тогда марку, с усмешкой стояла и смотрела на все происходившее, и тоже отметила, как Фурашов смутился, ей даже показалось, он задержал в воде шаг, — да, пусть все она видела, сознавала и тогда и теперь, однако обида и боль не исчезали, напротив, они точно сплавились вот в этом щемящем коме внутри…
Теперь, тоже по-особому, с болью, она припомнила, как вчера, накануне воскресного выезда на речку, произошел случай — сейчас он представился обидным и горьким, а вчера она лишь посмеялась от души над происшедшим. Она уже собралась тогда уводить ребят с площадки — начнут скоро являться родители, она должна привести детей в помещение садика, — встала со скамейки и готова была произнести привычную свою фразу: «Дети, пойдемте в садик, сейчас придут мамы и папы», как от ящика с песком поднялся в курточке и коротких штанишках Олег Загарин, пытливый, слишком сосредоточенный для своих пяти лет; опустив лопатку и совок, уставив большие строгие глаза, спросил, будто он только что там, в ящике с песком, не играл, а решал эту важную для него проблему:
— Маргарита Алексеевна, а почему вы не женаты?
На миг стушевавшись, она даже не отметила, что он произнес «не женаты» вместо «не замужем», она лишь после обнаружила ошибку, а тогда, выходя из легкого шока, не ответила, а тоже спросила:
— А почему… ты об этом спрашиваешь, Олег?
Мальчик по-прежнему строго, не сморгнув, ответил:
— Мама сказала, вам не светит. Зря, говорит, шары к нему подкатывает, он женится на другой…
— Это кому же говорила мама? Тебе?
— Нет, они с папой разговаривали. А папа сказал: «Их дело».
Милосердова рассмеялась искренне, открыто:
— Правильно, Олег, ответил твой папа.
Оборвав смех, она хотела добавить, что, мол, время покажет, но удержалась — мальчик все равно ничего не поймет — и заторопилась, созывая ребят и собирая вокруг себя в кучку. Она тогда рассмеялась оттого, что представила отчетливо и зримо тот разговор Загариных, будто заглянула к ним, стала невольной свидетельницей. Инженер-капитан, крупный и молчаливый, кажется даже угрюмый, но сердечный и добрый, а вот жена — полная противоположность: крашеная блондинка, маленькая, подвижная, языкастая — от нее, кажется, ни одно самое малое событие в городке, в части не могло утаиться, каким-то чудом ей всегда все становилось известно, она, случалось, ошарашивала мужа, сообщая ему порой такие новости и подробности, что Загарин смаргивал крупными бархатно-темными глазами, пораженный, тихо протягивал: «Чудовищно, Лека!»
Та в ответ хмыкала: «Ну да, ты ведь вообще ничего вокруг не видишь! Тебя, тюфяка, обводят вокруг пальца». Говорила так, хотя Загарин был уважаемым офицером и никаких таких «обводок вокруг пальцев» не существовало.
Полное имя Леки — Леокадия, и Загарина хвалилась женщинам, что ее мать, обожавшая знаменитостей, назвала ее так в честь известной певицы.
Она-то и пришла за сыном, быстрая, глазастая, вертлявая, сыпавшая словами без умолку, точно они в ней рождались беспрерывным потоком и выливались, не задерживаясь. У Милосердовой не было к ней ни зависти, ни презрения, не испытывала она и обычного неудовольствия из-за того, что услышала, как-то было все равно, однако, когда та подошла, щебеча, расхваливая Маргариту, Милосердова, подумав, что Олег Загарин далеко, у шкафчика, и не услышит, сказала:
— Вы бы хоть при сыне не распространялись о шарах: кто к кому их подкатывает…
Глаза Леокадии расширились, застыли в удивлении и растерянности, потом, сморщив носик, хлопнув ресницами раз-другой, она стрельнула взглядом на сына. Тот подошел и, упрямо, исподлобья глядя, сказал:
— Это я сказал Маргарите Алексеевне.
Торопливо схватив сына, сконфузившись, стреляя извиняющимися словами — что все не так и не то Олежка понял, — ойкая и охая, она быстро удалилась за порог.
Теперь и этот детский вопрос: «А почему вы не женаты?» — и разговор с его матерью, и живо представленная сцена, как Леокадия говорит мужу о тех «шарах», как она ядовито и злорадно при этом ухмыляется, презрительно морщит маленький нос, — теперь все воспринималось и преломлялось в душе Милосердовой до обидного горько, и внутри у нее как бы все наливалось этой горечью, которая вот-вот переполнит ее и в конце концов выльется в слезы, изойдет с их неудержимым потоком — она знала, она чувствовала приближение этого.