— Товарищ Охримов?! — вырвалось оглушающе громко над площадью.
Человек в бекеше, задержав шаг, выпрямляясь, оглянулся, — светлые брови сошлись на морщинистом темном лице, глаза близоруко, непрочно щурились.
— Да, точно, — отозвался он чуть окающим баском.
Их разделяло всего несколько шагов, и Куропавин в разогревшем его вдруг возбуждении одним духом преодолел это расстояние, оказался рядом, горячась, сказал, видя, что Охримов еще не узнавал его:
— Куропавин. Небезызвестный вам…
— Глаза, глаза подводят! — засуетился тот, больше окая. — Думаю-гадаю: ошибаюсь или нет? Очки ношу, стекла — что танковая броня…
Рукопожатие его было сильным, руку Куропавина не отпустил, удерживая в своей, — добрый знак.
— С чемоданом, значит? Тоже война кидает? Ждешь кого-то?
— Нет, сложней… Приехал по делам, непростым, а ткнуться не знаю куда и к кому.
— Вон! Загадки, выходит? Знал — в Свинцовогорске ты, Михаил Васильевич, и дела у тебя неплохо идут. — Охримов, глубоко щурясь, отчего морщины разом делались заметней, грубей, оценивающе уставился. — И так и не знаешь — куда и к кому? А старый партиец…
— Знать-то знаю, Федор Демьянович! К секретарю ЦК бы надо, да как? А по второму делу — о сыне, и точно не знаю.
— Ну, пойдем, — кивнул в сторону подъезда Охримов. — Партбилет при себе?
— При себе.
В просторном кабинете с сейфом, с широкими окнами Охримов в защитном френче и защитных галифе, в сапогах — на худой его фигуре полувоенная форма выглядела великоватой, не по нему сшитой, — расспросил подробно и основательно, сказал, что сам он занимается «мобилизационными делами людских и материальных ресурсов», басовито и простуженно прокашлялся, пшенично золотившиеся брови, всползнув на высокий, в складках лоб, замерли в напряжении. По давней, не исчезнувшей за годы привычке помял костистыми пальцами выбритый лопатчатый подбородок: выходит, услышанное от Куропавина повергло его в серьезные раздумья.
— Может, сложно, невозможно? — поспешно сказал Куропавин в запоздалом раскаянье: зря обременяет своими бедами Охримова, вынуждает заниматься ими. — Буду сам, Федор Демьянович, искать подступы.
— Деликатным стал не в меру? — скорее равнодушно прогудел тот, пошевелив бровями, скосившись и отстраняясь от стола. — Ищу мысленно, с какого конца подступиться к твоему личному делу. По второму проще: секретарь ЦК любит, когда к нему старые знакомые обращаются. Да и я могу подключиться, это и моих обязанностей касается… Вот подожди-ка! — И потянулся, сламываясь худой фигурой, к подставке, забитой телефонными аппаратами.
…Спустя полчаса Куропавин уходил: в кармане лежало направление в гостиницу на Пироговке, а «эмка» Охримова должна была сначала отвезти его на Спасскую в какое-то учреждение. Охримов лишь сказал: «Там тебе, будем надеяться, помогут», и Куропавин понял — интересоваться о сути учреждения не имеет смысла. Он прошел вверх по лестницам, мимо двух или трех часовых, которые сверяли его партбилет с талоном, отыскивая талон в стопке, после, проколо́в, нанизывали бумажные квадратики на железный стержень. Наверху, у последнего часового, его встретил в аккуратной форме военный, проводил за массивную дверь, в пустую комнату, попросил присесть, вернулся не один, сказал: «Вот товарищ займется вашим делом» — и кивнул на другого, невысокого и плотного, явившегося вместе с ним. Этот, пригласив к себе, к столу, подробно расспросил, что Куропавин знал о сыне, куда и когда его перевели, откуда приходили последние письма, поинтересовался и шифрограммой, что о ней знал Куропавин; все записывал, а после протянул на узкой бумажке номер телефона, четко и повелительно сказал: «Звонить через три дня».
Черные зрачки у него, большие, расплылись чуть ли не во все глазное яблоко, и оттого, верно, Куропавин, объясняя ему то немногое, что знал о сыне, заглядывал в глаза в надежде уловить хоть какую-то реакцию, намек на ответ — что ему ждать, — однако не отмечал в них ни малейшего движения: глаза, казалось, были неживыми, затверделыми, все сокрыто в темных их недрах, сокрыто под спудом.
Уже взяв бумажку с номером телефона, вставая, Куропавин отважился, спросил:
— Как вас звать-величать?
— Это неважно, — уклончиво и ровно ответил тот.
Куропавин тогда оказался привязанным к Москве, к гостинице: Охримов, прощаясь, сказал, что «поднимет» постановление по «Большому Алтаю», потребуются какие уточнения — сам разыщет его в гостинице, и Куропавин старался меньше покидать номер, а если случалось уйти, предупреждал горничных, когда вернется.
Однако Охримов не звонил, не искал его, хотя Куропавин уже надоел горничным, дежурным по гостинице, допытываясь на дню по несколько раз, не разыскивали ли его, нет ли каких ему вестей, и, кручинясь, подумывал, не изменился ли Охримов, не стал ли за эти годы другим — необязательным, своего рода дипломатом, — сказать, пообещать, а там-де время выветрило, запамятовал, какой спрос. И все тверже зрело: вот выждет срок, пройдут три дня, когда должен позвонить о Павле, а после сам будет толкаться, прорвется в ЦК — известно, на бога надейся, а сам не плошай. На четвертый день, с трудом дождавшись, когда время только-только перевалило за девять, он, оглушенный от решимости, что сейчас позвонит, достал из кармана бумажку, на разом ослабевших ватных ногах спустился к стойке администратора. В голове стучало: «Сейчас, сейчас тебе скажут, подтвердят ту шифрограмму, тогда и всем твоим «чудачествам» разом конец. Ко-не-ец! Не до начинаний будет — складывать придется полномочия. Пойдешь и заявишь в ЦК сам, намек Белогостева тебе понятен: «А вот плен, да если подтвердится… сам понимаешь ситуацию… Нелегкая. И для тебя, и для меня, считай…»
Трубка телефона показалась грузной, будто гиря, и, пока набирал номер, приладив бумажку, уши заложило, точно бы под прессом, топкий до писка звон вступил в голову, и свой голос он не узнал, когда сказал:
— Здравствуйте! Куропавин говорит.
В боязни ничего не разобрать голос различил слабо, точнее, догадался, что он принадлежал тому, с черными расплывшимися зрачками, сотруднику, принимавшему его, — он, кажется, тоже ответил «здравствуйте», а уж после сказал:
— Вы могли бы приехать?
— Приехать, говорите? К вам приехать?.. — захлебисто, напрягаясь, чтоб понять — так ли расслышал и что может крыться за теми словами — доброе иль зловещее для него, наконец смекнув — была не была, напрямую спросил: — К чему быть готовым?
— Приезжайте! — не отвечая на его прямой вопрос, веско предложил тот. — От часового позвоните.
И трубка замолкла. Вешая ее, Куропавин ощутил противную, неостановимую дрожь, даже с трудом попал в вилку рычага, подступила боль в груди, а в воспаленно-распертой голове, обжигая ее, билось: «Все, все, все!.. Было бы хоть что-то, хоть самое малое доброе известие, — намекнул бы, дал бы понять. Дал бы, дал!» Администратор, пожилая седая женщина, поверх стойки взглянув на него, на меловое, бескровное лицо, даже привстала со стула, спросила с протяжкой: «Вам плохо?» Язык его задеревенел, и Куропавин, механически, с трудом ответив: «Побуду в номере», неожиданно осознал, что да, ему лучше отлежаться, перебыть какое-то время в номере. Он настолько разволновался, нервы его расшалились, — по лестнице еле поднимался: подкашивались ноги, и боль, как бы теперь разлившись по всей груди, отдавалась при каждом шаге, и Куропавин с трудом доплелся до номера. Сосед его, директор танкового завода на Урале, свежеиспеченный генерал (в Москве ему и объявили, переодели в форму), что-то складывал в портфель, собираясь по своим делам, оглянулся, когда вошел Куропавин. Выпрямился, отодвинув портфель по столу, и седеющие широкие брови его в неудовольствии подвигались: он знал в общих чертах беду Куропавина, знал, что тот как раз и спускался к телефону, а вот явился — лица нету, и шагнул к Куропавину, встряхнув округлым брюшком под гимнастеркой, стянутой новеньким ремнем.
— Скверно?
Только присев на кровать — было такое чувство, что не успеет, осядет на пол, — Куропавин лишь после этого поворочал языком: