— Чё-от вам здесь, Тихон Иванович? Сами, што ль, не сладим? Не впервой.

— Знаю, сладите! Поглядеть, что к чему, надо: поло́к самодеятельный, с бору по сосенке собран..

— Да ить и лебедки старенькие. Латаные-перелатаные!

— Где латали? В мехцеху ведь!

— А то где ж, Тихон Иванович?

— Значит, будут работать. Где новые-то взять?

Бадью загрузили породой, и она поползла вверх. Судорожью работающей лебедки отзывались стены ствола; отдаленный и слабый гул втекал ровно, успокаивающе, будто свежий, прохладительный душ; пожалуй, лишь раздражал остаточный сладковатый запах невыветрившейся взрывчатки. И от разреженности воздуха, успокаивающей дрожи земли, от расслабленности, какую теперь ощутил реально Оботуров, он опустился на пол, на взрыхленную породу, прислонился спиной к стенке, смежил ртутно-тяжеловатые веки и, не обращая внимания на то, что проходчики готовились вновь встретить бадью, сидел отрешенно — исчезло ощущение, где он, зачем тут, на дне шахтного ствола.

И кто знает, быть может, таинственная судьба в извечно сокрытых своих поступках, готовясь свершить последний акт, как бы смилостивилась, отпустила Оботурову эти минуты святого и абсолютного покоя, забытья, а психика — вечный двигатель природы — по неведомым закономерностям и связям возбудила, высветила самое раннее детское восприятие и тем замкнула круг памяти.

…Отчего мать — он ее смутно помнил, только с годами жило представление: красивая, ладная была — часто рассказывала ему сказку про украденное солнце? А может, были и другие, но лишь эта заплуталась, осталась в детской хрупкой памяти?

…Пряталась ночь от веку в пещерах, оврагах, в подпольях домов да в амбарах, не могла, не смела глаз наружу показать. Только изворотится, выглянет, а день весело и недоступно гуляет по лугам, долам да лесам, ходит по дорогам, работу всяку правит — машины разные ладит, хлеб сеет, косит сено, дома строит, людей в работе радует. И те заодно с ним — всё у дня и людей спорится, путем делается. И над всем этим — солнце будто страж какой, все видит, все слышит, все знает, глядит, чтоб дню-то и людям хорошо да знатно было. Вот и злится ночь: только-то вздумается ей выйти из своей темени, разгуляться, как вон день, захочется покружиться по лугам и лесам, дорогам да людским весям, глаза уже выставит — авось нету на этот раз на небе солнца-сторожа? А оно тут как тут. Прижжет, присветит глаза ночи, в них и станет темно, ничего не видать. Вот взгляни-ко, Тиша, на солнце, а после закрой глаза, — что, темень, слепота сделалась? Правда ить? Так-то и у ночи. И отползет она, затаится в тех своих схронах, а сама лютует, злостью так и кипит, так и кипит, что те чайник! Времени-то у нее в безделии много, злость копится, выхода ищет: как перехитрить солнце да встать вровень с днем, тоже гулять, властвовать на земле? И поди ж ты, надумала. Заприметила она, что солнце к вечеру опускается пониже к земле, чтоб лучше усталыми-от за день глазами следить, что где; вот и решила — близко — набросить свой из черных волосьев силок да и выкрасть солнце, утянуть его, спрятать на той стороне земли… И сделала. И выкрала солнце.

Затревожился, засумрачнел, потемнел день — понял он, что лихо случилось. Кинулся искать солнце, бросился на ту сторону земли, еле отыскал бесценную пропажу, назад пошел. А пока он ходил, искал, ночь-от и вышла, вовсю разгулялась: чё ж, свободно ей теперь было! И приладилась с тех пор ночь — как день к вечеру — воровать солнце. Набросит волосяной силок — и туда, за ту сторону земли, спрячет солнце. И день убегает, чтоб вызволить солнце, утром вновь чтоб светило оно. А пока день занят вызволеньем, ночь и выходит, покрывает землю теменью, лень нагоняет да всё, почитай, усыпляет. И человек, выходит, не раз умирает: уснул — тоже на время умер. Так что смерть, Тиша, не страшна: хорошо — проснуться да солнце увидеть, вот радость…

И то ли пригрезилась сказка Оботурову, то ли реально слышал он голос матери, как слышал его во сне в те годы в сиротском доме, в приюте, только оборвали, смешали его забытье встревоженные крики рядом и гул, не тот, слабый, ускользающий, какой он слышал еще недавно, а грозный, с каждым мигом как бы спрессовывающийся грохот…

Подхватываясь на ноги, Оботуров в одно мгновенье понял: сорвалась бадья — должно, отказали тормоза, — летела, загруженная породой, сюда, вниз, раскачивалась, билась о стенки ствола и сейчас обрушится на трех проходчиков, прижавшихся напротив к стенке, или на него. Или на него… Глаза Оботурова высветили железный длинный крюк, валявшийся всего в метре на полу, и, кинувшись, схватил его, увидел: бадья над головой — сыпалась порода, грохот падения сдавил ушные перепонки. Прицелившись, думая только — попасть, зацепить за трос, Оботуров вскинул крюк и рванул бадью на себя.

И в последний миг ему почудилось: там, высоко вверху, где было недавно круглое пятно свежего, чуть забеленного неба, беззвучно вспыхнул, разлился желто-белый раскаленный свет, и даже не подумалось — молнией отозвалось — вернул, вернул день солнце…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Зиму и весну, по-военному голодные, свинцовогорцы пережили, втайне подстегивая лето: поспеет всякая ягода на белках, пойдут грибы, ревень, а после черемуха, кедровые орехи, грузди — малость вздохнут, припасут всего впрок, на очередное зимованье, — поди знай, каким-то оно еще будет! Сначала дождались колбу́ — зеленую и сочную, ее ели, как выходило, во множестве присаливали в кадках: чесночным духом разило в эту пору не только чуть ли не от каждого встречного, но чудилось — им пропитан, настоян сам воздух в городе. Потом брали ревень, отыскивая его на каменистых откосах, в расселинах, рубили на месте, набивая мешки толстыми, будто палки, красновато-зелеными стеблями, запаривали в огромных чугунах — кисловато-пресный, вяжущий запах на подворьях держался устойчиво, не рассасываясь.

Но это было лишь началом. Позднее, в погожие и жаркие дни кое-кто уже выборочно стал брать малину, ежевику, кислицу, но однажды, будто со скоростью тока, растеклась по городу всевластная магическая весть: пошла ягода, и тотчас в предгорья, по ручьям, балкам и ложкам, в самые дальние распадки устремилось множество горожан с кошелками, плетеными корзинами, туесами — кто во что горазд, объединялись родней, целыми кланами, уличными порядками; в наскоро сколоченных отрядах выходило все больше женщин, ребятни — таким миром было веселей и сподручней. К тому же побаивались напороться — не ровен час! — на медведя: мечка с детенышами, матуха с пестуном могли и пошалить, задрать.

Тяжелая и одновременно шумно-веселая эта ягодная страда, длящаяся неделю-другую, и в былые, добрые, мирные времена приглушала, отодвигала на второй план самые разные людские невзгоды и беды. Она и на этот раз отвлекла горожан от забот войны, сняла с них на короткое время каждодневный давящий, непомерный груз.

Вернувшись под вечер в дом (должно, наведывалась к кому из соседей), Матрена Власьевна и принесла эту новость: поспела, пошла ягода.

— Ну, вот чё сужу-ряжу, Тимофевна, — возгласила она с порога своей постоялице, проверявшей тетради, пристроившейся в горнице на лавке у стола, — ягоды, да груздей, да орехов надоть присобрать: зимованье-от опять грядет! И затворничать, гляжу, хватит. Живым об живом думать, не помирать ложиться. Сама, когда надо, явица. Сговорились в аккурат — Машковы, Тулекпаевы, Ненашева-от Надежда Михайловна, Клавдия Цапина да ребятни скока — по ранью и к белкам! Гли, ишо прибавленье выйдет, — так-от цельный полк отправица! И мы, значица, все, окромя мужиков, пойдем… Счас и наведаюсь в сарай, туеса, кошелки пригляжу.

И, хлопнув дверью, ушла на подворье, суетливая, озабоченная, даже повеселевшая, будто вовсе не жаловалась с зимы на боли в пояснице, не прихварывала последнее время.

Справа на краю стола выросла стопа уже проверенных тетрадей: и летом кое-кого из учеников хотела подтянуть Идея Тимофеевна. В тот момент, слушая хозяйку, она взяла очередную тетрадь из приспалой стопки слева и ощутила — сократилась какая-то жилка в груди, отозвалась ноюще: на газетной обертке значилось — Макарычева Екатерина. Зимой та часто болела, не ходила долгое время в школу, слабо успевала по арифметике. Положив перед собой тетрадь и услыхав, кто будет на сборе ягод, Идея Тимофеевна невольно подумала: «О Косачевых, родне, не сказала… Разве не будут Евдокия Павловна и обе Катерины? Со старшей бы Катериной ни к чему встречаться».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: