— Ох и еборзист ты, Козырь! — Сава вскинул на плечо топор, сплюнул через губу, засмеялся: — Пошто отпираться? Не в нашей породе ховаться в чужом огороде! Коли пришёл на кулачки звать, так зови. Здыбамся мы с вами! А буде, ты один засобрался супротив нас встать? Так то нам не в честь!
— Ух ты, не в честь?! — удивился Рышка. — У собаки чести — клок шерсти.
— А кобелю и того не взвелю!
В толпе засмеялись, загукали:
— Ай да Сава! Ну и хват!
— Уходь, Рышка! Заговорит тебя Сава — умом тронешься!
— А ну! — гыкнул в толпу Рышка. — Погомоньте ишо, быдлаки кривопузые!
Рышку боялись: толпа позатихла, только кто-то, самый отчаянный, ещё крикнул:
— У самого-т утроба по земле волочится! Копной набит, в кожу зашит!
Рышка выскалил глаза, напыжился, неуклюже, по-бычьи, двинулся на передних.
— Тикай, людя! Боров взъярился!
Шарахнулись кто куда.
— Видал?! — совсем уже без злости, ублажённый и потешенный, сказал Рышка Саве. — Все мене боятся! Потеперь вам в честь?..
— Супротив тебя единого — никак не в честь! Верно баю, братя? — оборотился Сава к своим артельщикам.
— Верно, — прогудели артельщики. — И верх наш, и срам наш.
— Ставим сотню супротив вашей сотни, — сказал Сава.
— Эге ж!.. — осклабился Рышка, поприкинул что-то в уме, прищурился на Саву, кинул шапку наземь. — Горазд!
Кинул шапку и Сава.
— Эх жа и потешимся! — просипел он и толкнул Рышку в бок. — В неделю[34], на Кучкове.
Рышка добродушно присоветовал:
— Проть мене не становись. Угроблю!
7
По Москве, быстрей, чем самая добрая или самая худая весть, разлетелся слух о предстоящем кулачном бое между мясницкими и плотницкими.
Плотницкие были самыми заядлыми на посаде. Вечно они завязывали драки и потасовки, буянили спьяну, сквернили и досаждали соседних уличан. За это их недолюбливали на Москве и потому тайно злорадствовали, что наконец-то плотницких проучат, выбьют из них спесь и дурь.
На торгу ворчали, что воскресной торговли не будет: все уйдут смотреть бой. Иногородние купцы, наоборот, были довольны: они хоть и теряли воскресную торговлю, зато могли своими глазами увидеть знаменитый московский здыб. По всей Руси славились московские кулачные бои. Нигде больше не могли так яро, упорно и красиво биться, как на Москве. Тверичи начинали с кулаков, а заканчивали дрекольем, новгородцы доставали кистени, псковичи всегда хитрили — то прятали в рукавицы свинец, то ладили на грудь и живот защиту. Лишь в Москве бились начестно, без кистеней и без свинца в рукавицах, бились до конца, покуда какая-нибудь сторона не отступит или не сляжет начисто на землю.
На Москве ждали этого боя, как праздника: давно не тешились московиты таким зрелищем.
Всю неделю канителились мужики на ремёслах. Как после похмелья, не охотилось им и не ладилось ничего у них. Басманники даже хлеб с недопёком пекли — перекислый и невкусный, кидали его собакам, но басманников не корили. Мясницким и вовсе не до убоя и не до торговли было. Проходу им не давали: одни подзадоривали, другие с советами да поучениями лезли, а иные просто валандались следом от нечего делать, наматывая на ус сплетни и новости.
Мясницкие были сдержанны, не бахвалились, не грозились. Один только Рышка не мог унять в себе гонора, но и ему под конец надоела трепотня, унялся и он. Зато плотницкие похвалялись на каждом углу, что уложат наземь неодолимых мясницких.
Сава всю неделю кутил в кабаке у Фетиньи и хвастал, что против Рышки сам станет. Хвастать Саве, как с горы катиться, — знали это и артельщики, и все плотницкие, но хвастовство Савино подхлёстывало их, раззадоривало, рвали они во хмелю рубахи и грозились разнести чуть ли не всю Москву.
На Ильинском крестце[35], у Покровского собора, где в обычай собирались безместные попы, как бы вперекор похвальбе плотницких, поп Авдий, сводный Рышкин брат, вещал таким же, как и сам, безместным попам:
— Будет вборзе благоденство, святые отцы! Да изыдет язык мой из гортани моея, аще не сбудется, яко реку вам! Будут отходные, будут и накладные!
— Дал бы Бог! — крестятся отощавшие, давно скитающиеся без заработка попы.
— Будет, реку аз! — утешал их Авдий. — Рышка сам дюжину упростает. Буести в ем, святые отцы, яко в аспиде! Понесут на погост покойничков — будет вам и ядь, и питие, и камлот на ризы.
— Дал бы Бог!
Даже выселские из Заяузья и посадские из Занеглименья утихомирились и перестали кричать на торгу, что царь бросил Москву татарам. В предвкушении таких страстей они забыли обо всех своих страхах и радовались со всеми вместе царскому отсутствию.
Взбудоражилась Москва. В душе каждого московита заметалась разгульная смута — дерзкая, настырная… Захотелось им подержать волю, похорохориться, попротивиться! Царский запрет только раззадоривал и сильней распалял страсти. Всех проняло ликование, и не столько от предстоящего боя, сколько оттого, что идут наперекор царю.
Темкин знал об этом наваждении, охватившем городской люд. Доносили ему послухи обо всём: о разорном деле и грабежах, о разгуле посадских, о страстях на торгу и криках на площадях…
Трудно удержать город в узде с сотней черкесов. Понимал это Темкин, потому и не вмешивался, выжидал. Да ему и самому до оторопи хотелось посмотреть на бой. Горела в нём кровь истинного московита, опрометчивого и завзятого, одной рукой молящегося Богу, а другой заигрывающего с чёртом. Не мог он, даже под страхом царской опалы, отказать себе в таком удовольствии. Ведь может статься, что больше не случится на Москве кулачной здыбки: царь не простит порухи своего указа и правежом, а то и плахой отучит от буйной игры.
Всю неделю не выезжал Темкин из Кремля. Сидел в думной палате, разгорячённый, изнывающий от нетерпения, жадно прислушивался к разговорам подьячих и писцов, похвалявшихся друг перед другом разными новостями, Бог весть где подхваченными ими.
Мстиславский с укором поглядывал на окольничего, нет-нет да и затрагивал его:
— Неспокойно на Москве… Гляди, окольничий, сыщет с нас царь за всю смуту.
— Семь бед — один ответ, — хитро посмеивался Темкин.
— Управил бы смутьянов…
— Всю Москву не управишь, боярин… Перебесятся — усмирятся.
8
Занудилась Москва за неделю. Еле-еле дожила до субботы. В субботу к вечерне пошли одни бабы. Мужики не решились предстать перед Богом, собираясь на греховное дело.
На Мясницкой рано погасли лучины, опали дымы над избами… Тихо, выморочно на Мясницкой, только сторож у рогаток поскрипывает промёрзлым снегом.
У плотницких на улице тоже тихо. Перебесились за неделю, переерепенились. Не с лёгкой думой залегли на полати. Не спится многим… Скребётся в душу тревога, как собака в сени с мороза. Только отступать поздно. Побитых ожалостят, а струсивших ославят, по гроб пальцем тыкать будут и подсмеиваться. Так уж поведено на Руси!
Студёно. Ветер всю ночь перекатывает с места на место сугробы, полощется белыми холстинами крыш, кадит в небо, в лунную стынь, снежным дымом. До самого утра, как застигнутый ненастьем путник, хранит город тревожную угрюмость.
Утро взбадривает город. В крутых изломах низких туч ещё клубится темнота, а по Сретенке уже тянется люд. Идут на Кучково поле. Кто побогаче — тот верхом или в санях: ходить пешком богатым неприлично. Перед пешим никто и шапки не снимет, не поклонится…
Промчались боярские сани. Чуть погодя — другие.
— Стерегись! Подомну!
Хлястнули по кожухам жильные батоги — вжались головы в плечи. Кому досталось — оторопело ругнулся, кому не досталось — сочувственно поддакнул пострадавшим, прошёлся по боярским косточкам…
— Ишь, богатины пеньтюшивые! Тоже прут… Подавай и им теху!