Фролка ударил первым — чуть-чуть неуклюже, но тяжело, всем телом, будто споткнулся обо что-то и со всего маху полетел на Рышку.
— О-о! — с восторгом и ужасом выдохнула толпа.
Поп Авдий зажмурился, втянул голову в плечи — будто не Рышку, а его саданул своим громадным кулачищем Фролка.
Кто-то из попов за спиной Авдия запричитал:
— Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…
Рышка устоял, только лицо его сперва потемнело и стало влажным, будто кто-то плеснул в него водой, а потом вдруг зашлось такой бледнотой, что даже Фролка испугался.
— Жавой ты, а? — спросил он растерянно и тревожно, с боязцой заглядывая Рышке в глаза.
— Эге ж… — продохнул Рышка и беспомощно болтнул руками.
— Тады — твой черёд!
— Погодь чуток, — пробурчал угрюмо Рышка, болезненно вдыхая и выдыхая крутой морозный воздух. Глаза его расширились, в уголках губ проступила густая слюна.
— Не спущай ему, Рышка! — завопили из толпы.
— Уложи кривомордого!
Рышка подступил к Фролке. Фролка улыбался.
— Ишо зявится! — не унимались в толпе. — Суй ему в дышло!
Рышка ударил Фролку под рёбра, в мягкое… Хекнул Фролка — с надрывом, до хрипоты, будто и горло у него вывернулось, — отлетел сажени на две, поскользнулся, повалился в снег.
Толпа зарычала, как громадная свора собак. Рышка довольно покрутил кулаком. Он думал, что Фролка не поднимется…
Но Фролка поднялся. Отряхиваясь от снега и поохивая, он подошёл к Рышке.
— Разе ты Боров? Ты — бугай, — сказал он сквозь зубы, но вовсе не от злобы, а от боли. — Всю нутрю расплющил.
— От второго боя помрёшь, — надменно протянул Рышка.
— Второй-то — за мной… Гляди, сам не устоишь.
— Спробуйся, спробуйся… Твой черёд.
Мясницкие, плотницкие, только что дубасившие один одного, теперь стояли вперемежку вокруг Рышки и Фролки и подбадривали каждый своего. Приковылял и отклыгавший Сава. Он сипел ещё сильней, но всё равно старался перекричать всех:
— Не спущай яму, Фрола! И за мене наподдай! И за мене!
Фролка услышал Савин сип, обернулся к нему, виновато улыбнулся.
— Ражий бугай, — как бы оправдываясь, пробасил он, щуря на Рышку свои маленькие глазки и медля с ударом. Думал: вступятся, разведут их, но плотницкие оголтело заорали, замахали руками, и отчаянней всех Сава:
— Не спущай яму, Фрола! Сади какомога![38]
Мясницким тоже не хотелось видеть Рышку побитым или отступившим, и они гвалтовали не менее плотницких:
— Норовей, норовей, Рышка!
— Круши ему костю!
— Пущай заранее на поминки сзывает!
— Круши! Знал чтоб, проть кого ставать!
— Не мори, Фролка, — нетерпеливо сказал Рышка. — Народ, вишь, еборзится. Давай в свой черёд. А жли нет мочи, сымай перщатые[39] с рук.
— Ну пошто?.. — не очень бойко встал за себя Фролка и, если б Сава снова не крикнул ему, может, и снял бы рукавицы.
— Сади, Фрола! — сипел тот чуть ли не в самое ухо ему. — Сади, родимай! Кончай яво! Медок Фетинья сытит!
Рышка устоял и от второго удара, только сильней выпучил глаза и шире раскрыл рот, мучительно силясь сделать вдох.
И мясницкие, и плотницкие замерли. Замерла и толпа. Все напряжённо ждали — что будет дальше? Выдержит ли Фролка второй Рышкин удар или свалится, не устоит, отступится?
Снова улетел Фролка в снег — ещё дальше, чем после первого удара, но снова поднялся и, скорчившись, подковылял к Рышке.
— Помираю, — сказал он глухо, утробно. Маленькие его глазки ещё глубже запали под лоб, по щекам катились слёзы.
— Фрола! Фрола! — бесновался Сава, хватая еле стоящего на ногах Фролку за руку и подтаскивая его поближе к Рышке. — Не спущай яму! Не спущай ни пошто! Фрола, родимай!.. Вся артеля на тебя глядит! Поглянь, родимай, вся Москва глядит! Ободрись, ободрись, Фрола… Не спущай яму, Борову мяснитому!
— Помираю, Сава, — взмолился Фролка. — Нутря вся расшиблена.
— Ободрись, ободрись, Фрола! Твой бой!
Фролка уступил Саве. Не мог он ему противиться, чтоб не заимел Сава на него обиды или зла и не прогнал из артели.
Собрался Фролка с духом, подступил к Рышке, размахнулся, ударил. Но не было уже в его ударе прежней силы — только откачнулся Рышка, отступил на шаг и спокойно сказал:
— Не встать тебе боле, Фролка. Чуешь, не встать.
Фролку везли на санях через всю Москву. Как положили его в сани со скрюченными на груди руками, поджатыми ногами и запрокинутой головой, так и застыл он на морозе.
Плотницкие и артельщики понуро брели следом за санями. Еле передвигая ноги, угрюмый и озлобленный, брёл Сава. Не совесть донимала его, а злость и досада — злость и досада, что не устоял Фролка против Рышки, что теперь на все лады будут поносить его, Саву, и больше всех, даже больше Рышки, винить в смерти Фролки.
Из дворов выбегали дети, бабы, выковыливали старухи — слух уже разнёсся по городу, и теперь всяк спешил удостовериться в услышанном. Шли вслед за санями, причитали, охали, заглядывали в окаменевшее Фролкино лицо, будто хотели что-то высмотреть под его мертвенной бледнотой.
— Выла собака надысь — к земле головой…
— Вот уж истинно: воет к земле — быть покойнику.
Сава с трудом переносил это любопытствующее сострадание. Не опасайся он нажить дурную славу и ненависть к себе, напустился бы он на всех этих причетчиков с матом и бранью, разогнал бы их по дворам да пустил коней рысью, чтоб не собирать возле саней никого. Ни артельщики, ни плотницкие не затрагивали Саву — шли чуть поодаль от него, молчали. Только поп Авдий настырно шагал рядом с Савой и время от времени скорбно, но твёрдо повторял:
— Отпою, яко убиенного на поле брани.
…Рышка поставил в церкви Святого Фрола на Мясницкой алтынную свечу за упокой убиенного им раба божьего Фрола и отправился с повинной в Разбойный приказ.
Глава пятая
1
Из Великих Лук прискакал к Марье брат её — Михайло, посланный царём с наказом узнать о её здоровье и передать ей от него оловянный нательный крестик. Этот крестик в пору своей первой беременности носила мать Ивана — великая княгиня Елена. Оберегала она им своего первенца и свято верила после, что он потому и удался таким крепким и здоровым, что благодаря этому крестику был избран Богом, сохранен и отмечен им. Верил и Иван в чудодейственную силу этого крестика. Посылая его теперь Марье, как когда-то Анастасье, Иван надеялся, что Бог обратит свой взор и на его наследников, даст им сильную душу и крепкий разум, дабы могли они достойно продолжить его род и его дело.
Михайло прискакал в Москву в полдень. Часа три дожидался, пока Марья поднимется с постели, сидел в задней брусяной горнице и потягивал вино, а когда был позван, явился изрядно пьяным, угрюмым и опять потребовал вина.
Марья не допустила его к руке, но вина приказала подать.
Михайло уселся на полу, под стенкой, — на ковре. Между ног кувшин с вином, в ленивых уставших глазах не то тоска, не то злоба… Недалеко от него, на маленькой узенькой лавчонке, примостился дворецкий — боярин Захарьин-Юрьев. По московским обычаям царица не могла оставаться наедине в своей спальне даже с родным братом.
В спальне было светло. В двух серебряных шандалах горела дюжина свечей. Сладко пахло расплавленным воском, вином и шафраном.
Молчали — как будто не замечали друг друга. Михайло угрюмо потягивал из кувшина вино, Марья растерянно перекладывала из руки в руку крестик, не зная, что с ним делать: то ли надеть на себя, то ли отложить в сторону, а Захарьин с доброватой улыбкой, но очень внимательно следил за ними, будто сторожил их.
Захарьин уже был немолод, но ещё крепок и бодр. При всей своей доброте и мягкости он оставался хитрым и ловким царедворцем, обладал тонким умом и спокойным нравом, без чего трудно было жить и распоряжаться в царском дворце.