Таковы были этические мотивы, которые я выдвигал, но не таились ли за ними более глубокие и личные соображения, в которых я пока что сам не решался себе признаться? Уж слишком рьяно я хватался за каждое новое препятствие. Наверно, если год за годом обнадеживаешь себя неправдой, то потом очень трудно снова стать честным с самим собой. Между тем истинное положение вещей нельзя больше скрывать. Финка снова моя, стоит только протянуть руку. А между тем она мне ненужна. Из этой утраченной финка я сотворил для себя сладостную легенду; с ней я связывал все свои суетные надежды и мечты; ею утешался при неудачах; это была великая трагедия моей жизни, позволявшая мне невозбранно хныкать сколько вздумается. И вдруг мой утешительный миф распался. Дольше держаться за него нельзя. Дело ясное. У меня нет тех качеств, которые нужны плантатору. У меня нет ни требуемого запаса жестокости, ни выдержки, ни характера. Мысль о том, чтобы остаться здесь на десять лет и ждать, пока будет подыматься молодая роща, повергала меня в отчаяние.
Я содрогнулся от ужаса. Да я и года не выдержу. Чтобы пускаться в подобные предприятия, человеку нужно располагать двумя дарами, которые я безвозвратно утратил: молодостью и надеждой. А сейчас, покачиваясь в седле, пересекая этот гигантский, безмолвный, пустынный амфитеатр, я чувствовал, что печаль, истинная душа этих мест, затаилась где-то вблизи и готова, подобно тигру, броситься мне на грудь.
Мы вернулись домой; слуги вывешивали старые выцветшие флаги; это означало, что фиеста неминуема. Знамена не существующих более держав свисали с мало гармонировавшего с ними фасада нашего дома, — государственные флаги Австро-Венгрии, Сербии, царской России, герцогства Савойского с полустертыми орлами и звездами. Перед домом, посреди бывшего теннисного корта, были установлены на козлах два стола, один для нас и для прислуги, которой всегда набиралось человек двадцать — тридцать; другой, символически поставленный ниже первого, — для индейцев, проживавших в поместье.
К столу подали дюжину индеек, зажаренных на вертеле, и мы поели на славу, запивая индеек домашним агуардьенте, чуть-чуть отдававшим, как всегда, черной патокой. Местные землевладельцы и их управляющие, — когда в отсутствие помещиков они оставались за хозяина, — любили щегольнуть щедрыми публичными пиршествами. Я сидел во главе первого стола, по правую руку от меня — священник, дон Анастасио, по левую — дон Игнасио. Дальше расположились домашние слуги, строго по ранжиру, а в самом конце стола теснилась мелкая челядь и приживалы. Женщины прислуживали пирующим, но сами за стол не садились. Индейцы, в согласии с обычаем, не должны были подходить к своему столу, пока хозяева не закончат трапезы. Агуардьенте скоро возымело свое действие. Приживалы в дальнем конце стола поднимались один за другим и произносили краткие речи, благодаря за угощение. Ко мне подводили мальчуганов в новеньких хлопчатобумажных костюмчиках, прямо из лавки дона Армандо; они кланялись мне и присягали в верности. Дон Игнасио где-то раздобыл гитару и с чувством спел о тщете любви. Священник-ладино принялся было рассказывать притчу о блудной сыне, относя ее, как видно, к индейцам, которые тем временем стали понемногу собираться, — и вдруг уснул, разинув рот и оскалив зубы. Полный месяц выплыл из-за горного хребта и осветил долину; под столом у наших ног начали резвиться светляки; с шипением взлетели в небо и рассыпались первые ракеты. Крупные празднества в поместьях требуют пышности. Только тогда владельцы финка чувствуют себя подлинными феодалами. Я вспомнил, что пять лет тому назад и я придавал этому какое-то значение. Теперь же, несмотря на ободряющее действие алкоголя, я был более смущен, нежели горд, своей ролью феодального властителя.
Нынешнее пиршество, в отличие от всех прочих, которые я вспоминал, имело особое символическое значение. Праздновалось не только мое возвращение, но и возвращение старого порядка. Дон Игнасио так обставил приглашение индейцев, что они могли либо/ прийти к столу, либо остаться дома. Если они примут наше угощение, значит, они склоняют голову. Сейчас у второго стола собралась редкая толпа индейцев, человек в пятьдесят; на две трети толпа состояла из женщин. Дон Игнасио, отложив в сторону гитару, громовым голосом отдал необходимые распоряжения, и слуги вынесли из дома и поставили на второй стол горшки с дымящейся посолен бутылки с агуардьенте. В толпе пеонов началось легкое движение. Сперва одна женщина, за ней другая двинулись к столу; потом остановились. Слуги принесли миски и стали орудовать разливательными ложками. Индейцы стояли неподвижно. Дон Игнасио помахал рукой.
— Что ж, друзья, вот вам угощение. Маловато на этот раз, но вы ведь знаете, у нас и у самих не густо. Так что не обессудьте.
Из толпы индейцев вырвалась женщина. За спиной у нее был привязан младенец. Она подбежала к столу и схватила миску с посоле.
Следом кинулась вторая женщина. Потом все женщины побежали к столу. Исхудалые, с изможденными лицами мужчины еще крепились.
Гости за нашим столом расположились поудобнее, чтобы следить за ходом этой незатейливой драмы. Вот одна из женщин потащила своего мужа за руку. Кто-то захлопал в ладоши. Я почувствовал, что задыхаюсь от стыда.
Сопротивление было сломлено, толпа распалась. Мужчины и женщины, отталкивая друг друга от стола, боролись за каждую миску посоле. Я не заметил, когда они принялись за агуардьенте, но опьянели они мгновенно. Женщины, пошатываясь, отходили от стола, некоторые валились, словно сраженные пулей, и я снова убедился, что пьяная индианка, если у нее за спиной привязан младенец, всегда падает ничком.
За нашим столом послышался смех, некоторые аплодировали пьяным выходкам индейцев.
Когда я встал из-за стола, все почтительно поднялись, а дон Игнасио проводил меня в дом и спросил, какие будут распоряжения на завтра.
Когда я ответил, что с утренним поездом уезжаю в Гвадалупу, дон Игнасио заплакал. Что мне было сказать ему? Все равно он ничего бы не понял. По его понятиям, да и в глазах большинства помещиков, он был превосходным слугой. Стоило ли тревожить старика рассуждениями, основанными на понятиях, совершенно ему чуждых? У меня все равно не хватило бы храбрости выложить ему свои чувства, сказать, что родной дом не вызвал у меня ничего, кроме нестерпимого отвращения.
К нам подбежал мальчик и сказал, что пьяные индейцы начали между собою резню.
Я оставил чемодан у конторки портье в «Майяпане» и прошел прямо в бар. Там была Грета. Она сидела на высоком табурете у стойки, полуобернувшись и поглядывая на дверь, точно я назначил ей здесь свидание и опоздал на две минуты. Я подошел и пожал ей руку, стараясь ничем не выдать своего волнения.
— Алло, милый, — сказала она.
Она откинула голову для поцелуя, но я сделал вид, что ничего не вижу. Мне было приятно сознавать, что на этот раз я полностью владею собой. Никаких других чувств я не испытывал, разве только еще легкое удивление от встречи.
— Уже вернулась?
В баре было полно народу, и мне нетрудно было играть свою роль.
— Я пробыла там недолго, да?
Я сел на табурет рядом, жестом велел бармену наполнить бокал Греты и заказал себе порцию джину. Потом передумал и заказал двойную порцию. Грета, по обыкновению, была безвкусно одета, и я, наслаждаясь своим хладнокровием, стал раздумывать, чем, в сущности, она меня привлекает. Я не переоценивал прочность своей позиции. Опыт уже показал, что хладнокровия у меня хватает ненадолго. Пока я спокойно отметил, что рот у нее безукоризненной формы, и подивился тому, что эти губы, не раз израненные поцелуями любовников, неизменно обретают вновь свою свежесть и очарование.
— Выпьем, — сказал я. — Что у тебя там стряслось?
— Пустяки, — сказала она. — Получилось очень глупо. Не будем об этом говорить.
— Не будем, если тебе не хочется.
— Я так счастлива, что снова здесь. Ты мне рад?
— Я всегда тебе рад.
— Я не думала, что получится так глупо.