Мерзко видеть, как бегут, словно капитулирующие безоговорочно, что оставляют после себя на местах прежнего расположения наши вооруженные формирования — на островах ли, на арктических ли побережьях. Да и чего ожидать? Людей не щадят, пощадят ли природу!

Вот рядовая, даже маленькая, даже малюсенькая недальняя застава, всего лишь 6 человек базировалось на ней, да и то лишь в разгар навигации. Новенький, поставленный лишь недавно, почти не работавший радиолокатор — очень дорогой. Что от него? В кустах — неохватные трубки электронные, одни уже взорваны, другие, в кустах, целы пока. Вокруг станции — множество разбитых аккумуляторов, и щелочных и кислотных, да так разбиты — словно трактора по ним ездили и разворачивались на них. От мощного дизель-генератора — остов, дыры на местах, где приборы измерительные стояли. По полу вокруг генератора — битых стекол хруст. На вышке, где был пункт наблюдательный с антенной локаторной над нею, — дверь, хлопающая по арматуре, — одна дверь, будки уже нет, и звон — не набатный, а похоронный: многометровый ребристый кусок драгоценного мощного волновода, раскачиваясь на ветру, стучит по железным ногам вышки... А что на месте бывших больших гарнизонов! Положение такое — уже не надо ни закрывать глаза, ни напрягать воображение, ни падать в траву: какие татары и монголы?! Мудр и провидчив Николай Михайлович Рубцов: иные татары и монголы у нашего времени, он знал, о чем предупреждал нас. Благословенна земля, рождающая таких поэтов. Но трагична судьба земли, которая не слышит своих поэтов. Никакой супостат не натворил бы того, что понаделали с оглохшей страной современные оккупанты... Читаю книгу “Осиротевшие берега” — о том, что увидел сегодня автор на легендарном полуострове Рыбачьем... Прощайте, скалистые горы... Уж как ни аккуратно автор пишет, словно жалея наши души, вроде едва-едва замечает, щадит, а я вижу за этим не только то, что с Рыбачьим содеяно, всю страну нашу вижу, и стынет душа: да когда же мы наконец услышим: “На подвиг Отчизна зовет!”, когда наконец откликнемся?..

Нет, мы не выживали в Арктике, мы жили! Молодость светлую я там оставил и ни капельки не жалею об этом. Мы жили Арктикой, мы берегли ее — для себя. Для правнуков. Позволю себе вспомнить.

Не диво ли — песцы в сотне миль от ближайшего берега, на льду, где для них, кажется, и корма-то никакого нет...

И тем не менее это диво — у нас под бортом.

Не сами песцы сюда пришли, медведи их привели. Добудет медведь нерпу, распотрошит, сам поест, семью, если она с ним, накормит — ничего вроде от нерпы не останется. Но так только самому хозяину Арктики кажется. А песец невелик, ему и кроха со стола хозяйского — обед, песец на месте медвежьей трапезы не один день прокормится.

Или вот бросил кто-то банку сгущенки. Долго возился медведь, так старался — аж помялась банка. Наконец понял, что из нее больше ничего не возьмешь, отвернулся, пошел прочь. И как ринутся сразу к банке песцы, да в драку!

И столько в тот раз зверья вокруг нас собралось, выйдешь на палубу — словно в зоопарк удивительный попал. Одних медведей в пределах видимости до восьми штук, случалось, насчитывали, а песцов!.. Осень была еще не поздняя, песцы не до конца вылиняли, у каждого какая-то примета: то хвост черный, то ухо не совсем еще побелело, то по спине темная полоса.

Медведи — народ не компанейский. Где один, туда другой не подойди!

Вот лежит неподалеку от борта михаил-одиночка, сыт сегодня он и едой, и впечатлениями. И вот еще двое идут, вместе. “Ну,— говорим, — весело под бортом будет!”. Наш одиночка поднимается на задние лапы, оборачивается к тем двоим и угрожающе ревет. Те останавливаются. Потом начинают кружить на месте, вроде бы спорят. То один, то другой на задние лапы встают, в нашу сторону смотрят. И наконец, изменив первоначальный маршрут, идут в обход ледокола, по кругу, и приближаются к судну с другого борта.

Иное дело — песцы. Кинь одному косточку — все тут как тут!

— Этого чернохвостика другие боятся!— говорит кто-то про песца с невылинявшим хвостом и кидает на лед гостинец, стараясь, чтобы попал гостинец именно чернохвостому.

— Не скажи!— слышится в ответ. — Вон тот, с подпалиной на боку, сейчас покажет твоему чернохвостику!

И верно, подбегает песец с подпалиной, и чернохвостого от борта как ветром сдувает.

Глядишь на ссоры, на забавы веселых зверьков, и все, что за долгие и темные полярные плаванья легло в душу холодом и тяжестью, начинает как бы давать трещины. Оттаиваешь, отходишь, и кажется, что ночь полярная вокруг не такая уж и неуютная, не такая уж и беспросветная.

Надо сказать, что полярная ночь тоже ведь делится на дни и ночи: календарные, так сказать, дни и настоящие ночи.

В окружении песцов и медведей простояли мы день.

А ночью, когда на судне стихло, в душе одного матроса — не хочу его назы-вать, — высокого матроса, красивого, всплыло при виде песцов совсем не то, что у других моряков всплывало. Поднялось в его душе нечто мерзкое, шапочное, как бы в трещине посреди океана вместо зеленовато-голубой воды дерьмо показалось... В кусочек рыбы, какие кидали мы песцам днем, этот матрос тайком, воровски, крючок рыболовный замаскировал.

Спит ледокол. Вот-вот четырехчасовую ночную вахту будить — самый сладкий глубокий сон. И вдруг всех, чьи каюты по левому борту, крик вскочить заставил — жалостный, раздирающий душу, почти детский...

Вахтенный штурман на левое крыло выбежал, распахнул иллюминатор, развернул прожектор вдоль по борту, содрогнулся: кто-то невидимый песца к ледоколу тянет. Зверек кричит, упирается, но рука — ни руки, ни лески не видно, лишь тень от лески на снегу, — рука эта неумолима. А из пасти зверька падает на лед, застывая, дорожка черная.

Штурман скатился по трапу, миновал коридор, еще трап, еще коридор, еще один трап — вот и верхняя, главная, палуба. А впереди штурмана уже бежит кто-то по палубе, матерясь.

Зверька успели вытащить на палубу раньше, чем прибежал штурман.

— Чернохвостый...

С трудом извлекли из пасти глубоко впившийся крючок, подмайнали приподнятый на ночь трап, отнесли песца на лед, отпустили. Не издав ни звука, безоглядно кинулся он прочь — от нас, от боли своей, от кормильцев-медведей.

— Если выживет, — послышался из темноты виноватый голос, — никогда больше он не подойдет ни к человеку, ни к судну. Если выживет.

Перед обедом на судне был вывешен приказ, который заканчивался так:

“По приходу в порт матроса (фамилия, инициалы) с ледокола списать, ходатайствовать об увольнении его с флота. Капитан...”

Подтверждаю, что это было именно так, что это было на нашем ледоколе и этот приказ писал наш капитан. Так относился к Арктике советский человек. Мы были — наследники великих наших землепроходцев-мореплавателей и знали: Россия всегда будет прирастать Сибирью, Арктика всегда будет фасадом России, — так завещали наши мудрые и великие предшественники.

Мы, каждый, кто рос на этих убеждениях, уверены в этом и теперь. Но что случилось со страной? Там, где была голова, — квадрат Малевича, тряпочки от квадрата, кочерыжка меченая и иже за ним,— чем дальше, тем хуже... В 1998 году исполнилось 350 лет плаванию Семена Дежнева. 350 — великому географическому открытию, рядом с которым стоят в мире только подвиги Магеллана и Колумба... Ах, как мы вставали на цыпочки, чтобы глубже раскланяться, когда шли разговоры о юбилее Колумба! Аж памятник-уродину приготовили усердно и всучить проклятой Америке хотели!.. Не удалось всучить, утерлись и — не верх ли безнравственности власть предержащих?! — приварили вместо Колумба на ту же подставку иную фигуру, поименовали Петром Первым и водрузили это посмешище и оскорбление нравственного достоинства россиян в самом центре Москвы.

Но вот 350 лет Семену Ивановичу, 350 лет, как завершился великий судьбоносный рывок простых россиян, в основном русских и зырян, на восток, знаменем и славой которого стало плавание Семена Дежнева со товарищи в 1648 году. И что же Россия приготовила к этой, к собственной дате, как отпраздновала ее?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: