- Идите вы, Громов, - говорит нехотя Герц.
Через полчаса в горнице тепло, парно, со стен и окон течет сырость, окна плотно занавешены, на столе, под лампой, шипит самовар, на тарелках разложены - яйца, масло, соль, черный хлеб, Герц вынул из сумки баночку с сахаром, на окне у стола стоят две бутылки самогона, у стола - две монашенки и двое мужчин, самогон разливает сестра Ольга, чай - сестра Анфиса. Лампа - чуть коптит, или так кажется от пара. Печурка, железная, на четырех ножках - полыхает, жужжит, - вот-вот соскочит с места и завертится юлой по полу от жара. И сестра Ольга говорит строго:
- Скорей ужинайте, а то нам половина двенадцатого на молитву, часы стоять.
Но до полночи еще долго. - И через час - прощаются: сестра Анфиса и Громов уходят в соседнюю горницу. Сестра Ольга стоит среди комнаты, Герц - у стола, опершись на него спиной к нему - руками. Ольга прислушивается к тишине дома, подходит к печурке, заглядывает в нее, подходит к кровати, откидывает одеяло, медленно идет к столу, протягивает руку привернуть лампу, - и, приворачивая, другой рукой охватывает шею Герца, загораясь, сгорая, - губами, зубами вливает в себя губы Герца -
У полночи - мужчины спят, обессиленные. Сестра Ольга встает с постели, привернутая лампа начадила, печь потухла, Ольга в белой рубашке, надевает чулки, башмаки с ушками, рясу, шубейку, черна, как галка. Она раздувает огонь в печурке, припускает свету в лампе. Она идет к Анфисе, будит бесшумно ее -
Над землей - мороз. Луна ушла, но звезды - горят, горят, и небо - ледяная твердая твердь, по которой можно было бы кататься на коньках, если бы была возможность залезть туда. За навесом, на скотном сарае, за калиточкой для навоза на огороды, к лесу, - стоит баня. Тут темно. По двору, из углов идут черные тени монахинь - через навозную калиточку, в полночь, к бане. В бане, где был полок, весь угол в образах, мигают - не светят, не освещают лампады, собирается десятка полтора черных женщин, согбенных, и молодых, и старых. И старуха запевает старческим дребезгом вместо голоса - некий тропарь, который человеку со стороны показался бы диким, страшным и нелепым. И сестра Ольга подхватывает истерически мотив, и падает на пол, стукаясь лбом по доскам пола. В бане полумрак. В бане жарко натоплено. В бане черные женщины, и черные тени от черных женщин - овцами - бегают по стенам и потолку. В бане замурованы окна. - И мотивы тропарей все страшнее, все страстнее, все жутче. - Так идут часы. - Женщины поют истерически, в бане -
- А глубоко за полночь - за третьими петухами - ночь темна, черна, недвижна - звезды мутнеют - сестра Ольга в ночь идет в гостиный дом, во второй этаж. Герц спит. Ольга бросает на пол шубейку, в черной рясе наклоняется к лицу Герца, долго смотрит в лицо, - она, изогнувшаяся на кровати, похожа на черную кошку - или на ведьму? - которая хочет выпить всю силу и всю кровь. Герц не знает
- странной истории сестры Ольги. - Где-то на Ветлуге, в старообрядческих скитах, в фанатизме и анафематствуя умирают мать и тетка Ольги, - и тетка игуменствует. Но Ольга, из старообрядческой семьи иваново-вознесенских ткачей, окончила гимназию первой ученицей, примерной богомольщицей, была на первом курсе курсов Герье, на филологическом отделении. - В революцию, в Октябрь, в дни восстания она пошла в штаб белой гвардии и с винтовкой в руках стояла за Кремль, - чтоб загореться и сгорать потом коммунистической партией, чтоб быть фанатиком, как монах, ненавидеть неистово и неистово любить, крикнуть в мир Интернационалом, возненавидеть старосветскую Русь, проклясть бога, в мир кинуть поэму машины, - теперь, вспоминая, вспоминает сестра Ольга, как тогда, в парт-школе, сорвав икону Николая угодника, неистово повесила она туда портрет Карла Маркса. Потом она была в Иваново-Вознесенске, и там многим казалось, что она сошла с ума, когда задумала, изобрела, неистово проводила в жизнь - систему социалистического делопроизводства, такого, где люди совсем вышелущивались и оставались одни номера. Она была девственница, она никогда не любила, ни девичьи, ни женски. Потом ее послали на фронт редактировать газету, - там, при отступлении от Врангеля, в редакционных теплушках, она занеистовствовала, залюбила, засумасшедствовала любовью, у нее стал муж, убежавший затем к белым, - и через полгода после этого она, порвав с коммунистической партией, с революцией, была уже на послухе в Бюрлюковской женской обители, в черном платье, как галка, - на молитве и в половой истерии. - Но тогда, в октябре, в Москве -
- Герц не знает. Герц просыпается от удушья. Свет от чадящей лампы не велик, - и над Герцем склонилось лицо, глаза широко раскрыты, безумны, и бегом рядом из-за красных губ, блестят зубы. И Герцу вспоминается что-то смутное, уже очень далекое, сокрытое за метелями, за голодами, за скитаниями, где-то там, в октябре, в Москве - - Сестра Ольга охватывает его шею, черная, в черном, - и приникает к нему -
Луна ушла за лес, померкла красным углем, исчезли тени, все стало, как тень, - потемнело небо и ярче звезды, - теперь совсем ясно, как лезть от звезды ко звезде. Лес почернел, поугрюмел. Анархист Андрей долго бродил по проселку, он слышал, как где-то вдали в лесу провыл одиноко волк, - Андрей думал о России, о метелях, о волках. Монастырь - безмолвен, темен, мертв, - торчат к небу шатровые колокольни. - Спит, руки скрестив на груди, далеко откинув голову, выставив кадык, Семен Иванович, бесшумно дышит. Легла уже Анна. - Андрей сидит у стола, над дневником, у лампы под абажуром из газеты. Встает с постели Анна, кладет руки на плечи Андрею, прислоняет к голове голову.
- Ложись, милый, спать. Не грусти. Ну, что же, что сегодня во всем мире Рождество.
- Я не грущу, Анна. У меня странные мысли. Если бы теперь был осьнадцатый год, я должно-быть ушел бы в коммунистическую революцию. Слушай, весь мир на крови. В мире есть две стихии, я еще не оформил, как их назвать, и где их границы. Но вспомни был мир, когда люди жили только от земли, пахали, пили и ели. Тогда миром правил бог, тогда богу строились соборы, монастыри, церкви. Реальность - земля, и романтика - метафизика - бог. Или нет, не так. Помнишь, в XVI веке, в Европе, в Англии и Франции, были изобретены - ткацкий станок и паровая машина, и они перестроили мир, они сделали Европу гегемоном мира, они породили протестантизм - в религии, они народили капитализм в хозяйстве, они породили буржуазию и пролетариат: пролетарий и машина пришли в мир с новой моралью и романтикой. Но слушай дальше. Мир строит человеческий труд, мир - на крови, и потому - бескровна романтика: - Сейчас, какие бы ни были в мире революции, две трети человечества и человеческого труда прикреплены к земле, чтобы хлебопашествовать, чтобы нудно ковырять землю, чтобы прокормить остальную треть, - этот труд нищенский и убог - он дает только одну треть прибавочной ценности; но кроме того, под картошкой, просом и рожью занята вся плодородная земля мира, ржаные поля - сиротливые, скучные поля, невеселые. Но вот пришел ученый, почти алхимик, и он изобрел способ из неорганического мира - химическим путем на фабричке делать углеводы, белки и жиры, картошку, мясо и масло; хлеб будут делать на фабрике, его будет делать пролетарий. Послушай, - две трети человеческого труда освободятся от кабалы к земле, они пойдут в города, они пророют вдоль и поперек землю, они высушат моря, они создадут новую мораль, новую эстетику. Это будет невероятная революция. Это создадут - гений-ученый и пролетарий. Но освободится еще и земля от аржаной кабалы, вся земля превратится в сад, куры, овцы, козы, свиньи и коровы - будут только в зверинцах. Человеческий освобожденный труд перестроит мир. Ты понимаешь, Анна? - В мире есть две стихии, - и эта вторая: гений, труд и человек, - стихия, покоренная машиной, - машина и пролетарий, и - опять - человек. Ты понимаешь?