Те, напротив, твердо знали, что нет такого прошлого, о котором стоило бы печалиться, то с деловитой зоркостью присматривались к сегодняшней экономической конъюнктуре и, уж конечно, не брали примера со своих дедов, зане сами были родоначальниками вновь возникавших купеческих династий.

Личное обаяние Томаса Будденброка, его умение «дирижировать ходом событий — глазами, словом, любезным жестом», пожинало немалые плоды, но не столько на коммерческом, сколько на гражданском и светском поприще. Он женился на блестящей и умной женщине, дочери миллионера Герде Арнольдсен, женился «по любви», но и на «очень большом приданом»; вдобавок она превосходно играла на скрипке, как, впрочем, и ее отец, «крупный коммерсант и, быть может, еще более крупный скрипач». Блистательны были успехи Томаса Будденброка и в качестве общественного, можно даже сказать, государственного деятеля — конечно, лишь в малых масштабах ганзейского города-республики. Его, а не Германа Хагонштрема (сына старого Хинриха) избрали в сенаторы; более того, он стал «правой рукой» правящего бургомистра.

Но все эти успехи имели и обратную сторону. Болезненная потребность Томаса Будденброка в постоянном «взбадривании» своих легко иссякающих сил (он переодевался три раза на дню, и это «обновление» действовало на него, как морфий на наркомана) на сей раз привела к неразумной затее воздвигнуть новый дом, затмивший роскошью современного комфорта почтенное родовое гнездо на Менгштрассе, — затее, вполне отвечавшей высокому званию сенатора, но никак не скромным результатам его коммерческой деятельности.

Быть может, это дорогостоящее «обновление» и подорвало благосостояние старинной фирмы? Так или иначе, но именно с той поры один удар судьбы следовал за другим: то нежданный град побил пшеницу, купленную на корню Томасом Будденброком (не в наказание ли за нарушенный завет прадеда: «Сын мой, с охотой приступай к дневным делам своим, но берись лишь за такие, что ночью не потревожат твоего покоя»?); то старая консульша, без ведома Томаса, пошла навстречу предсмертной просьбе младшей дочери и завещала «наследственную долю Клары» се мужу, пастору Тибуртиусу; то зять Тони, один из директоров страхового общества, Гуго Вейншенк, присуждался к трем с половиною годам тюремного заключения за тяжкий должностной проступок.

Но как бы ни был велик материальный и моральный урон, нанесенный фирме «Иоганн Будденброк», не в нем таилась причина неотвратимой «гибели семейства», а в общем упадке жизнеспособности некогда преуспевавшего рода. О Томасе Будденброке и утраченной им «воле к успеху» мы уже говорили, а он был все же «счастливым исключением», гордостью семьи, тогда как о его брате Христиане старик Иоганн Будденброк-старший однажды сказал: «Обезьяна он! Может, ему стать поэтом?» — а на смертном одре обратился к нему с настоятельным призывом: «Постарайся стать человеком!»

Ни «человеком», пригодным к какой-либо деятельности, ни, тем менее, «поэтом» Христиан Будденброк так и но стал, но «обезьяной», виртуозным имитатором и пересмешником, он остался. Члены купеческого клуба умирали со смеху, когда он с бесподобным комизмом воспроизводил голоса и гениальные повадки известных артистов и музыкантов, а также (поразительная бестактность, конечно!) знаменитого берлинского адвоката Бреслауэра, блистательно, но безуспешно выступившего защитником на процессе Гуго Вейншенка, как-никак причастного семейству Будденброков… Судьба Христиана Будденброка кончилась плачевно: постоянное копание в собственных телесных и психических изъянах вконец расшатало его нервную систему, и это дало основание гамбургской кокотке (на которой женился Христиан, усыновив ее «сборное» потомство) заточить своего супруга в психиатрическую лечебницу, «хотя по состоянию здоровья он мог бы жить и дома».

В силу своенравных биологических процессов, последний Будденброк, маленький Ганно, унаследовал от матери ее «одержимость музыкой»; на то, чтобы, подобно деду Арнольдсену, стать крупным коммерсантом и, быть может, еще более крупным музыкантом, его ущербных жизненных сил уже не хватало. А Ганно был единственным наследником сенатора Будденброка: после первых трудных родов Гсрда Будденброк, по совету врачей, отказалась от деторождения…

Здесь действовал с убеждающей наглядностью пресловутый «закон вырождения», о котором так много толковали на стыке минувшего и нынешнего века. Но этот «частный закон» не охватывал избыточно богатого содержания, представленного в первом романе писателя. В упорных поисках всеобъемлющего закона жизни в бессчетных ее проявлениях Томас Манн не мог не соприкоснуться с кругом философских воззрений Шопенгауэра (1788–1860), раннего предвестника и «замогильного» властителя умов эпохи декаданса (прижизненной славы автор книги «Мир как воля и представление», как известно, не удостоился).

Этот страстный проповедник поистине глобального пессимизма утверждал с беспощадной последовательностью и с никогда ему не изменявшим блеском саркастической риторики извечную «вину существования», искуплением которой может быть только отмена жизни, упразднение существования как такового. Да так оно, по Шопенгауэру, и быть должно, поскольку постоянным свойством всего сущего является страдание.

От страданий не избавлен никто: богатый и нищий, удачник и пасынок жизни. Но сколько бы не разнились друг от друга людские жребии, атрибутом существования в его целокупности всегда остается страдание: торжествующему крику победителя вторит предсмертный хрип поверженного; богатство предполагает нищету бессчетного множества рабов, наемных и не наемных, и разорение сотен соискателей счастья и довольства. Перехватив у фирмы «Иоганн Будденброк» выгодную поставку, фирма «Штрунк и Хагенштрем» наносит ощутимый урон конкуренту. Но и Будденброки — с этого и начинается роман — вьют свое «родовое гнездо» в доме, купленном у разорившихся Ратенкампов; позднее же старинный патрицианский дом на Менгштрассе становится собственностью преуспевших Хагенштремов. И так — в большом и в малом — «война всех против всех», человек человеку волк, homo homini lupus est.

Шопенгауэр хочет нас уверить, будто бы человек, уже в силу несовершенного устройства его интеллекта, его скудного «эмпирического мышления», не способен осознавать себя частью чего-то большего, нежели малый мир его телесных потребностей и корыстно-эгоцентрических умственных усилий; более того, будто он не может допустить или хотя бы только догадаться, что «другой» живет, радуется и страдает подобно ему, его обособившемуся «я»; каждый мнит себя «центром мира» или по меньшей мере первой персоной мироздания: «Я (а не ты и не он) должен быть или стать всех умнее, богаче, счастливее», — таков-де постулат «воли к существованию», заложенной в человеке и во всем, что живет и плодится на земле…

Но так ли это? Не клевещет ли автор труда «Мир как воля и представление» на человека и человеческий разум?

Догадка о том, что «другой» — тот же «я», вовсе не столь уж «эзотерична» (доступна одним лишь посвященным), как то полагает Шопенгауэр. Ведь уже древняя индийская мудрость утверждала, что любое существо на земле, живое или мертвое, — «там тван аси» (это ты), твое «другое я»; а Ветхий завет повелевал: «Возлюби реа (другого), как самого себя!» Мы вправе смотреть на эти призывы к борьбе со стародавним варварским обычаем (согласно которому «чужак», представитель иного племени, должен быть обращен в рабство пли предан смерти) как на нравственные усилия раннего человечества, стремящегося улучшить мир, установить более справедливые отношения между людьми, племенами, народами. Но Шопенгауэр меньше всего верил в улучшение мира, да и не хотел в него верить: всякий оптимизм, и уж тем более применительно к исторической действительности, был для него «мерзостным оптимизмом»; и это убеждение стояло в прямой связи с его реакционно-политическими взглядами[4].

Полагая, что человек, его поступки и помыслы всецело обусловлены безотчетной «волей к существованию», Шопенгауэр вместе с тем признает его представления о мире и о своем первенствующем положении в нем — пагубной иллюзией. Ибо «на самом деле», как то утверждает философ, «отдельных существ нет», они только обманчивые образы, реющие под «покрывалом Маи», накинутым на мир и на сознание отдельного человека; реально же существует одна лишь животворная Воля, неустанно и слепо творящая жизнь, обрекая ее на страдания.

вернуться

4

Напомним в этой связи, что во время революции 1849 г. Шопенгауэр одалживал австрийскому лейтенанту свой полевой бинокль для лучшего поражения «живых целей» из окон его квартиры, а позднее завещал весь свой капитал «Комитету по оказанию вспомоществования воинам, пострадавшим при подавлении мятежников, и их семьям».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: